Иванов Вячеслав, Волшебная страна ITALIA

<Волшебная страна ITALIA>

Публикация Н. В. Котрелева

(из книги "Русская Сицилия", 2-е изд, под ред. М. Г. Талалая. М.: Старая Басманная, 2013, стр. 271 и далее)

Автограф хранится в Отделе рукописей Российской Государственной Библиотеки (РГБ. – Ф. 109.1.9). Первое издание:  Иванов, Вячеслав. <Волшебная страна ITALIA> / Публ. Н. В. Котрелева // История и поэзия : Переписка И. М. Гревса и Вяч. Иванова / Изд. текстов, исслед. и коммент. Г. М. Бонгард-Левина, Н. В. Котрелева, Е. В. Ляпустиной. М.: Росспэн, 2006. С. 413-425.

 

I.

Мессина.

В полдень 4го августа наш итальянский пароход «Ортигия» вступил в Мессинский пролив. Море представляло собой широкий поток, быстро текущий между двух земель. Оба берега были равно гористы; их очертания одинаково спокойны. Калабрийский берег был окутан легким туманом; сицилийский был ближе к нам, и мы ясно видели его  тут бурые, там зеленые скаты. Море казалось раствором синей краски; оно было ярко и непрозрачно.

Вид Мессины скромен. Небольшой город, расположенный по основаниям невысоких столпившихся гор, постепенно развертывал перед нами длинную линию своей набережной. Вдоль по берегу, равномерными группами, тянулись в ряд каменные дома того типа, который носит в Италии имя palazzo. Многие из них могут быть и по-русски названы дворцами. Они невысоки и часто черепичная кровля неожиданно надвигается без посредствующего карниза на большие окна бельэтажа. Здания, рассчитанные на несколько этажей, сохранили от землетрясений прошлого века только нижние свои части; верхние этажи были или не достроены, или разрушены.

Впереди далеко ушедший берег описывал крутой изгиб и возвращался закрученною косою. Коса останавливалась, заканчиваясь укреплениями, против середины набережной, и давала судам проход в уютную круглую гавань. Серповидное расположение бухты снискало городу в древнейшие времена название Занклы, т.е. серпа.[1] По лезвию серпа виднелись стены фортов и белая глава маяка. С высот, господствующих над городом, грозили две цитадели. Порт далеко не был переполнен судами. Три больших парохода стояли вдалеке на якоре; два других, под английским флагом, причалили у самой набережной; подле них густой ряд парусных судов окаймлял берег лесом стройных мачт.

В общем, картина была лишена оживления. Тем более оживленным казался наш пароход. На его палубе кипела и волновалась густая толпа. Ее большую часть составляли итальянские солдаты; они плыли в африканские колонии на Красном море и были видимым олицетворением «большой политики», которую пытается вести итальянское королевство. В их числе было несколько негров; последних нередко встречаешь в Италии в одежде солдат, клериков, монахов. Пароход нетерпеливо обступала, в ожидании пассажиров, стая лодок. Происходила суматоха, обычная при высадке на берег. Наконец, мы дождались очереди сойти с неустойчивой поверхности палубы на прыгающее дно лодки и вскоре вступили на почву Тринакрии[2] близь мраморного Нептуна, охраняющего мессинскую набережную,[3] среди хищной толпы мальчишек, носильщиков, проводников, посредников, застрельщиков и ловцов местных гостиниц, – толпы, которая оглушает иностранца, отнимает у него пожитки, влечет его за одежду, преследует его, доводит до бешенства и уже заставляет проклинать новую страну, только что открывшую пред ним объятия с такою ревностью гостеприимства.

Город, несмотря на торговое значение порта, несмотря на университет и правильный, оживленный вид главных улиц, имеет характер чисто провинциальный. В этом убеждают, прежде всего, нравы и физиономия населения. В городе издаются забавные, маленькие, серые газетки. Улицы, окружающие вами посещаемый центр, узки, круты, грязны и дики.

Посредине города, на просторной площади, пред широколиственными пальмами сквера и легким скульптурным фонтаном белого мрамора возвышается живописное здание собора. Его полосатый фасад сложен из широких пластов белого и узких – темно-красного мрамора. Местами каймы состоят или из узорных инкрустаций, или из сохранившихся еще кое-где поясов наивных рельефных изображений средневекового быта. Эта широкая пестрая поверхность прерывается тремя богатыми готическими порталами и неожиданно завершается колоссальным фронтоном, развивающимся, во вкусе Возрождения, из двух больших боковых завитков. Стрельчатое окно и треугольная почти готическая вершина фронтона отчасти восстановляет нарушенное единство строя. Вопреки смешению стилей, лицевая сторона собора производит гармоническое впечатление. Обходя здание, усматриваешь тут же смесь архитектонических начал. Стены и низкие башни, в дисгармонии с центральным куполом отчасти сохранили от поры Норманов, отчасти приняли из рук реставраторов свои готические формы. Внутри собор, неисправимо искаженный XVIIм столетием, привлекает любопытство посетителя своими грандиозными столпами, гранитными монолитами, некогда подпиравшими кровлю какого-то языческого капища, и своим темным деревянным потолком, с которого спускаются многочисленные подвесы лампад.

Древняя Мессина небогата древностями. Незаметные и незначительные фрагменты нескольких византийских и норманских зданий робко прячутся от любопытных взоров, застроенные со всех сторон. Большая часть церквей принадлежит эпохе после Возрождения. Мы избавили себя от труда обходить их, но не преминули совершить паломничество в Сан-Грегорио.

Вычурный барокко этой церкви имеет в себе что-то капризно-фантастическое. Несмотря на все различие места, эпохи и стиля, он вызывает в мыслях москвича воспоминание о Василии Блаженном. Ее колокольня издали обращает на себя внимание улиткообразными спиралями своей витой, остроконечной главы. Внутренность храма также удивительна. Стены выложены мелкими инкрустациями из разноцветных мраморов; эта мраморная мозаика образует изящннйщие орнаменты, геральдические знаки, изображения цветов и животных. Сан-Грегорио стоит на возвышенной террасе, на которую ведут монументальные лестницы. Под террасою лабиринт домов и узких улиц; а из-за этой каменной сутолоки светлеет яркая полоса густой и нежной морской синевы. Достаточно этой узкой синей полосы, чтобы обратить сияющую в ярких лучах солнца площадку между порталом церкви и балюстрадою террасы в удивительно красивый уголок.

Поднимаясь по узким переулкам на возвышенности, окружающие город, достигаешь массивных ворот с каменною аркой и надписью: «Вилла Гвелофония». Напрасно стучать в ворота: люди, выдающие звуками свое несомненное присутствие за ними, предпочтут пассивно*  выжидать дальнейших событий, нежели нарушить столь ценимое на Юге спокойствие для встречи непрошеного гостя. Приходится соображать механизм запора, отодвинуть с помощью висящей у ворот веревки внутренний засов и таким образом вторгнуться во владения богатого мессинского адвоката. Привратница, оглядев путника, поднимается и молча, ведет его в сад.

Некогда стоял здесь зáмок короля Рожера.[4] Теперь небольшой дачный дом владельца окружен обширным садом, расположенным по оврагам и по холмам, с которых открывается один из лучших видов на Мессину. Вот образец сицилийского сада. Он состоит из разбросанных там и здесь цветочных кустов и низкорослых фруктовых деревьев. Солнце стоит почти отвесно; на земле нет ни травы, ни тени. Адвокат со своей виллой должны часто испытывать беспокойство и огорчение Петра Шлемиля.[5] Узкие кирпичные лесенки ведут с холма на холм, все выше и выше. Наконец, останавливаешься на выжженной солнцем луговине, огражденной зарослями пыльного кактуса. Отсюда можно обозревать город, окрестные высоты, гавань и пролив. Бурые холмы, словно развороченные глыбы земли, окружают сзади Мессину. Их почва местами обнажена, местами закрыта чащами серых маслин. Поверхность, как бы взрытая колоссальным плугом, нагромоздившим холмы и прорезавшим глубокие долины, неумолимо подставлена пламенным иссушающим лучам. Впереди, под горою, –  Мессина: однообразная, бурая площадь черепичных кровель. Но угрюмый, выжженный пейзаж вдруг оживает, вдруг получает красоту и негу, как только глаз, словно далекую, горделиво улыбающуюся красавицу, завидит морскую мягкую, бархатистую синеву. А за своеобразно очерченною гаванью и за широкою дорогою пролива высоко поднимается и заключает картину туманная масса материка.

Пелорский маяк стоит над самою узкой частью пролива[6]. Поездка туда прежде всего знакомит с характером окрестностей Мессины, знаменитых своим плодородием и обилием тех плодов, которые немцы, а за ними и мы, зовем апельсинами, т.е. мессинскими яблоками[7]. Дорога ведет по узкой береговой полосе между морем справа и Пелорскою горною цепью слева. Горы отчасти буры и обнажены, отчасти заросли маслинами и кактусами. Море то отступает, то подле самой дороги разбивает мелкие, нежные волны на мягких скатах белого песка. Отлогие скаты оживлены рыбаками и купающимися детьми. Роскошная темно-зеленая полоса густых апельсинных и лимонных садов занимает узкую равнину между высотами и морем. Сады перемежаются виноградниками, также подобными садам, потому что лозы висят в них гирляндами между обвитых ими древесных стволов. Стены кактусов служат оградами, разделяющими отдельные сады.

Вдоль дороги почти непрерывною цепью тянутся селения, имеющие вид городских предместий. Они состоят из однообразных рядов двухэтажных каменных домиков, заменивших окна балконными дверьми. Пред каждою дверью непременно отдельный маленький балкон, а на каждом почти балконе, в тихий час послеполуденной сьесты, – по спящему безмятежно южанину, подобно младенцу за решеткою детской кроватки.

Изредка плодородная полоса прерывается широкою фиумарою, усеянною мелкими белыми камнями: это высохшее русло весеннего горного потока. Фаро – т.е. маяк и деревня, его окружающая,[8] сверкают вдали яркою белизною из-за самого края лазурного моря. По ту сторону пролива светлеет сквозь туман Реджио, широко раскинувшийся у самых волн.[9]

Башня маяка стоит на краю рыбачьей деревни. С ее высоты открывается более своеобразный, нежели прекрасный вид. Прямо перед зрителем низкий мыс, укрепленный фортом. За полосою моря, в трех верстах от мыса, отчетливо виден гористый берег Аппеннинского полуострова, окаймленный рядом селений. Один из этих городков отличается своеобразным расположением. Он как бы выходит из ущелья, образованного гористым берегом и выступающей в море скалой. Это – Сцилла. Какое имя! С нашей стороны должна была находиться Харибда[10]. Парус, скользящий по энергично вздымающему свои волны проливу, кажется парусом Одиссея[11].

Туман скрывает от нас лежащие на горизонте Липарские острова. Сзади нас соединяет с массою Сицилии довольно узкая полоса ровной земли, занятая густыми виноградниками. Дальше поднимаются Пелорские горы. Море окружает маяк почти с трех сторон, и с трех сторон доносится вверх торжественный шум прибоя, производя неизъяснимое впечатление[12].

II.

Таормина.

Дорога в Таормину ведет снова по плодородной береговой полосе между морем и Пелорскими горами. По мере удаления на Юг, горы становятся выше, каменистые фиумары многочисленнее и шире. Иногда побережная равнина преграждается скалистыми высотами, далеко выдвигающимися в море: тогда лучезарный морской вид, сияющий из вагонного окна, внезапно прерывается мраком туннеля.

Подобно многим другим сицилийским городам Таормина стоит на малодоступной высоте. Поезд останавливается в местечке Джардина[13], протянувшемуся по берегу, у подножия крутых гор. Более часа поднимается в город почтовая коляска по длинным зигзагам белой пыльной дороги, огражденной со стороны обрыва низкою каменною стеной. Склоны гор обильно засажены опунтиями,[14] тем видом кактуса, который дает любимые итальянским простолюдином плоды, называемые индийским фигами и действительно напоминающие вкусом фигу. Безобразными грудами громоздят эти странные дети сухого и вместе жизнеобильного Юга свои толстые, сочные, зеленые овалы, снабженные сверху рядом продолговато-круглых, колючих плодов. Короткие ряды плодов напоминают нижнюю сторону ножных пальцев, а овалы, их несущие – ступню какого-то человекообразного чудовища.

Из-за ограды дороги внизу голубеет море; дальние высоты Калабрии еще не потонули в его волнах. Прямо над нами берег выступает дикими скалами и подводными камнями и далеко простирает в море безлюдный утес Св. Андрея. Над перешейком, соединяющим его с берегом, исчезает в норе туннеля узкая лента железнодорожного пути. Рядом с мысом выползает в море островом дикая груда скал, похожая на гигантскую черепаху.

С противоположной, южной стороны наше внимание приковала спокойная и величавая смелость новых неожиданных очертаний. Линией, медленно, но постоянно поднимающейся вверх от самого морского края и в своем прямом непрерывном протяжении захватывающей огромное пространство, вставала вдалеке видная нам лишь одною своею стороной исполинская гора. Линия подъема внезапно прерывалась, утонув в целом море волнистых облаков. Они скрывали верхнюю часть горы, так что нельзя было предположить, на какой высоте должна находиться ее вершина. Нетрудно было нам догадаться, что гора эта была Этна. Мы сожалели, что не видим ее главы. Наш веттурин[15] (ибо мысли всех были заняты извержением) говорил нам об Этне и о легком землетрясении, незадолго до того испытанном в этих местах. Извержение происходило на южном, отвращенном от Таормины склоне вулкана, и его выдавали здесь только закутывавшие гору густые облака выдыхаемых паров и дыма, да огненное зарево по ночам.

Приближаясь к городу, мы увидели, что он занимает плоскогорие, окруженное скалистыми горами и открытое только со стороны обрывистого спуска к морю. С Севера он прислонен к холму, несущему на себе развалины славного греческого театра. На высоте, господствующей над театром, видны знаки морского телеграфа. Другой утес, возвышающийся над самым городом, увенчан зубчатыми стенами старинного зáмка. Дальше высится новая каменная масса; она поднимается выше других, и край ее вершины висит в воздухе. На этом висящем камне мы различаем дома, целый город. Мы узнаем, что он называется Мола, и недоумеваем, как могут его  парящие в небесах жители поддерживать сношения с землей.

Незадолго до въезда в город с левой стороны дороги появляются отчасти иссеченные в скале, отчасти сложенные из камней продолговатые идущие горизонтально вглубь горы вместилища, квадратные отверстия которых обращены к дороге.  Это – тысячелетние гробы Сарацинов. Некогда, в свою очередь, обладатели многоязычной Сицилии, наложившие на нее свою еще не вполне сгладившуюся печать, они вытеснены ныне даже из этих последних своих владений.[16]

Таормина оказалась лабиринтом грязных и кривых улиц с деревенскими каменными белыми домами, снабженными по стенам частыми отверстиями для прохода воздуха. Главная улица с примыкающими к ней площадями тянется через весь город, внося некоторый порядок в его расположение; но, несмотря на собор и театр, на несколько палаццо и гостиниц, именно эта жизненная вена города и производит характеристическое для Таормины впечатление деревни.

Мы остановились в немецкой гостинице и, в ожидании обеда, пошли бродить по ближайшим окрестностям города. Нам предстали, но в еще более яркой красоте, уже знакомые нам виды. Мы отдыхали на полукруглых каменных сидениях, устроенных на выступе скалы, над мысом Св. Андрея. Вода в глубоко лежащей бухте принимала густой зелено-синий цвет павлиньего пера. Глаз ясно различал с высоты очертания подводных камней и водорослей, колеблющиеся под неспокойною сеткою волн. Мы нашли близь города немало развалин римских гробниц и, описав полукруг по краю плоскогория около высоты античного театра, вернулись в город с Юга по узкой тропе с каменными нишами, изображающими для пилигримов последовательные моменты Христовых страстей.

Все время перед нами синела величавая, исчезающая в облаках Этна. Она была отделена от нас сначала рядом холмов, потом обширною равниной, зеленеющею как бы лесами и усеянною белыми селениями. Сицилийский пейзаж оставляет новое и своеобразное впечатление. Он полон простора и силы; линии смелы и широки; краски горячи и ярки. Природа не наряжается и не рисуется, как на других побережьях Средиземного моря. Она здесь серьозна и мужественно-прекрасна.

Возвратясь в город, я решил осмотреть так называемую Навмахию, остатки какого-то римского здания (вероятно, бань) и, хотя в сопровождении маленького  аборигена, но только после долгих блужданий и расспросов нашел в одном винограднике длинную римскую стену с целым рядом полукруглых как бы статуарных ниш. Результат моих поисков не соответствовал потраченным усилиям. После обеда с отличным и очень темным местным вином, которое, как и прочие вина из окрестностей Этны, так крепко, что Сицилийцы не пьют его иначе, как с водой, возобновляя таким образом античный обычай, – мы отправились, наконец, уже почти на закате солнца в знаменитые развалины греческого театра.

Я не буду с археологическою обстоятельностью и точностью описывать эти замечательные руины. Театр был построен Эллинами и перестроен Римлянами. Вогнутое полукружие холма сохранило по верхнему краю остатки стены, но почти не сохранило по склону каменных ступеней, служивших сиденьями для зрителей и разделявшихся радиусами лестниц на девять клинообразных отделений. Орхестра, полукруглое пространство внизу, между передними, почетными рядами зрительных мест и просцениумом покрыта обломками мраморных архитектурных частей. Здесь при Греках стоял жертвенник Диониса и мерно двигался в священной пляске трагический хор; при Римлянах, когда хор вышел из употребления, здесь сидели почетные гости городской общины.[17] В орхестру ведут две большие арки, проделанные в пристройках, примыкающих с обеих сторон к полукружию холма; эти здания заключали в себе между прочим уборные актеров.

От сцены остались, конечно, только каменные основания, на которых покоился деревянный пол. Поперек ее, по продольной оси театра, едва возвышаясь над землей, доходит до самой орхестры подземный свод, назначенный для стока воды. Узкая полоса античной сцены,[18] соединяющая по прямой линии оба конца театральной дуги, прислонена сзади к большой кирпичной стене с двумя полукруглыми воротами для прохода актеров и многими полукруглыми нишами для статуй, пред которыми, на возвышенном цоколе, стояла серая мраморная коринфская колоннада. На месте остались только нижние части ее столбов; но три колонны уцелели вполне, и две из них еще несут обломок архитрава. Подле них, на более низком основании, но превосходя их высотой, поднимается также совершенно целая коринфская колонна, одна из тех, которые были поставлены по сторонам ворот[19].

Стена распалась по средине, образовав обширное отверстие: обстоятельство, чрезвычайно благоприятное, если не для археологии, то для открывающегося из театра вида, которому я не знаю подобного по оригинальности и поэзии. Чрез широкую брешь стены, за остатками помоста, на котором возвышался внешний портик, за зелеными главами садов, в далекой глубине, синеет море, окаймленное по берегу серебряною пеною.[20]

Мы сели на высоте холма, над верхними рядами зрительских мест по средине полукружия[21]. Пред нами, за живописными развалинами театра, простиралась лазурная равнина залива, ограниченная справа широко раскинувшимися основаниями Этны, а дальше – полосой берега, уходящей в беспредельное пространство. Сзади нас возвышались утесы, стерегущие Таормину. Справа, за городом, за грядами высот, за зеленою равниной Алькантары во всей красоте своей поднималась Этна. Облака на этот раз легли ниже по ее склонам и открыли ее вершину: она, казалось, царила в недосягаемой вышине. Мы представляли себе вулкан ниже. Одна сторона вершины белела снегом. Лениво собирались и курились над ней тонкие клубы белого дыма.

Если мы оборачивались спиной к театру, пред нами открывался новый далекий вид и как бы новое море. Мы видели в глубине пред собой другой залив. Огромной дугой обходила его горная цепь сицилийского берега. Горы надвигались к самому морю, и узкая береговая полоса была отсюда едва заметна.  На морском горизонте плавал эфирною тенью высокий силуэт Калабрии. Сидя на краю обрыва, на сухой траве, между кустами кактусов, мы не могли отвести глаз от этой двойной картины.

Между тем как горные тени постепенно росли и густели в глубине театра, развалины оживились двигавшимися по орхестре женскими фигурами. До нас отчетливо доносилась негромкая беседа проходивших женщин. Еще раньше повторили мы здесь опыт, произведенный нами полгода тому назад в Южной Франции, в римском театре Оранжа. Акустическое устройство древних сцен было так хорошо, что два собеседника, из которых один стоит в орхестре, а другой находится над верхними ярусами рассчитанного на десятки тысяч зрителей и раскинувшегося  под открытым небом театра, могут удобно разговаривать между собою, не возвышая голоса, и ясно слышать не только речь друг друга, но даже отчетливый шепот.

Женщины, которых мы видели, были работницы, очищавшие развалины от сорных трав. Они медленно проходили чрез орхестру и несли на голове высокие корзины. Как статуи, как кариатиды, стройно и прямо держались они, и их голова оставалась неподвижной. Они ступали ритмически и плавно, и мы воображали, что это были женщины греческого хора. В самом деле, они были похожи на тех шесть бронзовых [актрис] танцовщиц геркуланского театра, которые украшают теперь большую залу бронз Неаполитанского Музея.[22] Их осанка и поступь были родственны величавому и спокойному танцу греческой трагедии, и их простые одежды так же, как на тех статуях, свешивались почти без складок вниз, позволяя отчетливее следить за ритмом движений.

Наши мысли перенеслись на сценическое искусство и драматическую поэзию Греков и, казалось, что самая картина настраивала душу в тон великой [греческой] античной трагедии. Не замечательно ли, что Эллины располагали свои театры в дикой и живописной местности, на едва досягаемых высотах, там, куда не достигал житейский шум и прозаическая суета, в виду моря, в виду уединенных горных вершин? Жители древнего Тавромения,[23] поднявшись в эту священную обитель Диониса, имели пред глазами ту же знакомую и родную местность, но местность, преобразованную так, как это бывает только в горах, где каждая новая точка зрения и каждый уступ горы совершенно изменяют физиономию открывающегося с высоты вида. Пред древними зрителями лежала не их привычная Таормина, но идеальная местность, вместе знакомая и новая, вместе близкая и настолько отдаленная, насколько далеко кажется с пустынной горной вершины населенная людьми юдоль. Глаз видел только красоту и величие окрестного мира, и душа забывала то, что покинуто внизу, и забывала себя, чтобы беззаботно и бескорыстно отдаться очарованию новой идеальной жизни и буре иных углубленных и очищенных поэзией страстей.

Античная трагедия искала возбудить сострадание и страх. Зритель созерцал страдание героя и содрогался пред темной судьбой, которая правит жизнью людей, неисследимая, неведомая, неумолимая. Но вместе с тем эта трагедия держала в узде дикие порывы гнева и отчаяния. Едва приподняв завесу, скрывающую от людских глаз мрак и ужас, на которых зиждется мир, они приковывала внимание зрителя к величию героического страдания, к разумному порядку человеческой жизни, к ясной красоте земного дня. Нравственный урок, преподаваемый ею, был урок самообладания, сдержанности и меры: и эллинский дух умел хранить великую скорбь и великий пламень под покровом ясного и гармонического спокойствия[24].

Как соответствует такому настроению величавая красота этого серьезного пейзажа и эта громадная, но спокойная Этна, питающая внутри, под светлой тишиной своих отлогих склонов, сдержанный в беспредельных пещерах и мрачных безднах, бесконечный, всеразрушительный пожар! Недаром у древних трагический миф был связан с этой огнедышащей горой. Зевс низвергнул восставшего на небожителей Тифона и бросил на него Этну: напрасно мятежный гигант колеблет покрывшую его темницу, выдыхает из нее пламя, мечет к небу скалы и льет огненные реки… Картина, открывающаяся из Таорминского театра, настраивает душу зрителя трагически, и едва ли античная Мельпомена нашла где-либо обстановку, более соответствующую ее вдохновению, нежели в этом месте.

Мы возвратились домой, когда уже стемнело, и поднялись, по итальянскому обычаю, на плоскую кровлю дома, чтобы еще раз кинуть взор на окружающие нас места. Окрестные скалы потемнели и надвигались со всех сторон на город зловещими черными громадами. Вдали, погасив свои краски, еще отливало металлическим блеском море. Из-за склона Этны, значительно ниже темной вершины, вырывалось огнем и багровым сиянием зарево как бы от огромного пожара.

На рассвете следующего дня я опять пошел в развалины театра и опять сел на вершине холма, откуда можно озирать оба залива[25]. Солнце еще не восходило; но за морем лиловые горы Калабрии уже вырисовывались резкими чертами на золотисто-палевом фоне неба. В глубине театра лежала голубоватая мгла; но живые кариатиды уже стройно двигались по орхестре, как действующие лица какой-то безмолвной драмы. Вершина Этны очистилась и бледно розовела. Пред восходом солнца весь мир вокруг меня и подо мною, казалось, был полон торжественного ожидания. Снизу доносились мерные вздохи моря. С каждой минутой его голубоватая поверхность становилась ярче и красивее. С каждой минутой густел румянец на светлеющей вершине Этны. Яркие розовые лучи, посылаемые ей еще незримым для меня солнцем, спускались по ней ниже и ниже. Казалось, пурпурное сияние медленно стекало с ее царственной главы, как священный елей.

Нетерпеливо ждал я появления солнца, и мне вспомнились слова Гёте: «Посмотри наверх! Исполинские вершины гор уже возвещают наступление самого торжественного часа. Они имеют право раньше наслаждаться [божеств<енным>] вечным светом, который лишь позднее нисходит к нам. Но вот уже новый блеск и отчетливая ясность сообщены зеленым луговым скатам; и это совершилось по ступеням… И вот, выступает оно само!…»[26].

Солнце быстро поднималось, как шар расплавленного золота, из-за туманно-фиолетовых вершин Калабрии. Море ярко и весело засинело вокруг, и его волны заиграли пред солнцем золотистыми арабесками. Чрез несколько минут все сияло спокойным и свежим сиянием утра… Скоро мы покинули несравненную Таормину. Мы нетерпеливо стремились скорее достигнуть самой Этны и увидеть извержение.

 

<III. Этна.>

Представ нам однажды, могучий силуэт Этны надолго сделался нашим спутником: он был постоянно пред нами, пока мы находились на восточном побережье Сицилии. Поднимаясь на высоту трех верст и 50 саженей, Этна, этот величайший вулкан Европы и высочайшая гора Италии, нераздельно господствует над обширным островом, который, говорят, представляется с его вершины в ясные дни треугольником, плавающим на морской поверхности, высоко <поднятой(?)> по краю горизонта. Этна, как и Везувий, — отдельная, одинокая гора, не связанная ни с какою горною цепью; но в то время как Везувий представляет собою один единственный вулкан умеренной величины, отлогие склоны огромной Этны, окружность которой имеет у подошвы не менее полутораста верст длинны, несут на себе целую горную страну, состоящую из многочисленных вулканов, образованных былыми извержениями и вместе с ними угасших. Незаметные издали, когда озираешь всю громаду Этны, пирамиды этих вулканических возвышенностей, то обособленные, то связанные в короткие цепи, разбросаны по основаниям главного конуса и окружают его как бы кольцом. Это временные очаги извержений, которые до сих пор продолжают увеличивать их число. Извержения происходят по склонам горы; но и главная вершина не остается в своей заоблачной вышине. Над нею постоянно клубятся  энергически выбрасываемые большие клубы паров и дыма; из ее кратера поднимается обыкновенно невидимый снизу огонь, и самый кратер вечно изменяется, то образуя одну огромную чашу с пятиверстой окружностью, то разделяясь возникающими из глубины стенами на несколько отдельных пропастей.

Мы должны были обогнуть Этну по морскому берегу, имея  море с левой стороны, а вулкан  с правой. Береговая полоса являлась такою же цветущею как и раньше; но потоки давно застывшей лавы, перерезывавшие наш путь, свидетельствовали о старинных опустошениях. Там, где эти потоки были обнажены из-под наносов земли и травяного покрова, они имели  вид каменистых черных полей. По самому берегу, где лава изливалась в море, она громоздилась угловатыми чернобазальтовыми скалами. Местность, по которой мы проезжали, играла большую роль в мифологии древних. Поэтические вымыслы, связанные с нею, конечно, имеют своим главным мотивом своеобразную и страшную жизнь колоссального соседа этой береговой полосы. Этна, воспетая столькими древними поэтами, являлась Грекам то темницей Титанов, то кузницей Гефеста-Вулкана; в окрестностях же ее, по морскому берегу, обитали дикие Циклопы. Поезд минует тенистые сады, окружающие станцию  Ачиреале, которую ее климат и минеральные воды сделали убежищем больных: здесь ревность циклопа Полифема убила Акиса, возлюбленного морской нимфы — Галатеи; несчастный юноша превратился в источник, до сих пор текущий в море и сохранивший его имя. Вскоре потом появляются в отдалении острова Циклопов; это брошенные одноглазыми великанами в море, неподалеку от берега, остроконечные чернобазальтовые скалы, о которые разбива<ются> мор<ские> волны; один из этих камней, наверное, тот, который ослепленный Одиссеем Полифем метнул наудачу вослед успевшему отчалить врагу[27].

<текст обрывается>


[1] Занкла (др.-греч. Ζάγκλη – название города, τό ζάγκλον- серп) – название одной из самых древних греческих колоний на Сицилии, на месте которой стоит современный город Мессина.

[2] Название Сицилии в древности (др.-греч. Τρινακρία).

[3] Фонтан Нептун, работы Дж. А. да Монторсоли (1557). 

[4] Руджеро II (ок. 1095-1154) – первый король Королевства Обеих Сицилий. Иванов употребляет французскую форму его имени не только потому, вероятно, что монарх был представителем норманнской (следовательно, франкоязычной) династии, но и потому, что французский язык для русского путешественника, только что прибывшего в Италию, еще привычнее итальянского.

[5] Речь идет о герое повести А. фон Шамиссо «Необычайная история Петера Шлемиля» (1814), о человеке, потерявшем свою тень.

[6] Речь идет о маяке, стоящем на мысе Пелоро, крайней северо-восточной точке Сицилии, на берегу Мессинского пролива.

[7] Общепринятая этимология слова апельсин – от голландского appelsien, восходящего, в свою очередь, к франц. pomme de Sine – «китайское яблоко». Источник ивановской этимологии установить не удалось.

[8] Faro – маяк (итал.), одновременно Фаро – другое название мыса Пелоро (см. выше примеч. 6) и селения, лежащего на нем, а также и самого Мессинского пролива.

[9] Речь идет о городе Реджо ди Калабриа.

[10] Нынешнее название этой роковой бездны – Калофаро.

[11] Иванов ищет в пейзаже следы древности (ср.: Гомер, «Одиссея», 12, 73-126, 201-259).

[12] Мессинский пейзаж во всей его мифологической нагруженности отразился стихотворении Иванова: 

С ПУТИ 

Прежде чем парус направить в лазурную Парθенопею,

Шлем из Панорма тебе добрую, странники, весть. 

Путеводимы везде благосклонными явно богами,

Остров Тринакрии мы, тихо дивясь, обошли.

Дружные волны несли наш корабль меж Харибдой и Скиллой

В горном жилище своем нам не грозил Полифем.

Этною неизмеримой подавленный, зыбля темницу,

Снова с Зевесом ведет древнюю распрю Тифон:

Мы ж невредимы не раз приближалися к безднам, откуда

Пламенем дышит Гигант, пламя лиет и гремит…

Но что великого мы, но что прекрасного зрели, —

Эта ль табличка вместит? Будь же здоров — и прости!

Прозрачность, с. 83.

Датировка этого произведения на сегодня не установлена. Если за ним стоит личный опыт поэта, то, по крайней мере, первый замысел его следует напрямую связать с 1892 г. и назвать стихотворным посланием к неизвестному, решение о публикации которого было, однако, принято поздно, после выхода в свет первой книги поэта, «Кормчих звезд». «"Прозрачность" в противоположность "Кормчим звездам" вышла "на брег земного бытия" сразу, под напором одной лирической волны», — говорит О. А. Шор и поясняет в примечании: «Из всех стихотворений "Прозрачности" только семь были написаны не летом 1904 г.» (Собр. соч., II, 63, 845). Эти стихотворения указаны О. А. Шор, но интересующее нас оставлено ею без всяких пояснений (принципиально неточно и отнесение основной массы стихотворений этого сборника к 1904 г. – большая часть из них написана в 1903 г.: Иванов предложил издательству почти готовую книгу в сентябре 1903 г., а в феврале 1904 г. было уже отпечатано семь листов, две трети – см.: Брюсов В. Я. Переписка с Вячеславом Ивановым : 1903-1923 / Предисл. и публикация С. С. Гречишкина, Н. В. Котрелева и А. В. Лаврова // Литературное наследство. — М., 1976. — Т. 85: Валерий Брюсов. — С. 437, 447). Но нельзя исключить предположения о том, что это стихотворное переложение некоего неизвестного нам письма к Иванову, адресатом переложенное в стихи, — такого рода риторические игры встречаются в творчестве Иванова.

[13] Правильно – Джардини.

[14] Иванов транслитерирует слово, к его времени еще не освоенное русским языком: opuntia (латинск., итал., сравнительно редкое: opunzia).

[15] Кучер, извозчик — транслитерация, с русифицирующим опущением окончания, итальянского vetturino; нарочитый варваризм – ср. образования того же типа «форестьер» (в п. Иванова к Гревсу от 29 июня / 11 июля 1892 г.), «арранжировать» (в п. от 22 сентября / 4 октября 1892 г.) и др. Вероятно, следует отметить то, что и Гете в своем «Путешествии в Италию» постоянно пользуется этим итальянским словом, столь же варварским для немецкого языка, сколь для русского.

[16] В IX-XI вв. Сицилия находилась под властью арабов.

[17] Перед нами, возможно, наиболее ранняя – 1892 г.! – фиксация центральной темы ивановской теории и мифологии искусства. Ср.: «Проблема хора неразрывно сочетается с проблемою мифа и с утверждением начал реалистического символизма. Хор сам по себе уже символ — чувственное ознаменование соборного единомыслия и единодушия, очевидное свидетельство реальной связи, сомкнувшей разрозненные сознания в живое единство. Хор не может возникнуть, если нет res, общезначащей реальности вне индивидуального и выше индивидуального. Вокруг алтаря, видимого или незримого, шествует хор. Поэтому можно сказать, что хор поет миф, а творят миф — боги. Хор желателен постольку, поскольку желательно религиозное сознание или познание истинной абсолютной реальности. Будет это познание, эта реальность, — будет, необходимо, неизбежно, и хор. Утрачено это познание, эта реальность, — и хора нет.

Античная трагедия была торжеством мифа. Ослабление ознаменовательного, реалистического принципа в искусстве и рост искусства идеалистического совпали в древности с упадком религии и упадком хора. Мы не однажды выдвигали проблему хора, размышляя о судьбах драмы. Хор — постулат нашего эстетического и религиозного credo; но мы далеки от мысли или пожеланий его искусственного воссоздания. Мы не хотим купить его дешевою ценой, как феномен чисто эстетический. Не будем спрашивать себя, возможен ли хор в настоящее время: мы спросили бы этим, существует ли еще в современном сознании религиозная реальность» (Иванов, Вячеслав. По Звездам: Статьи и афоризмы. — СПб, 1909. — С. 285-286; цитируем программную статью, 1908 г., «Две стихии в современном  символизме»). Именно этим объясняется столь подробное, будто бы сугубо техническое описание памятника архитектуры – и вмещавшейся в него жизни.

[18] Иванов неоднократно возвращался к эволюции сцены, усматривая в постепенном усилении ее функции разделителя мира театрального действа и мира зрителей выражение упадка соборности в древнем обществе и его преемниках. Ср.: «Но что же совершается на сцене в то время, как размагничивается соборное чувство зрителя? Ослабляется энергия хора до полного истощения; он еще влачится — уже не на круглой орхестре, а у выросшего до высоты нашей рампы проскения, где декламируют актеры, и музыкально отмечает перипетии действия, пока вовсе не отменяется, как докучный лирический придаток, чтобы вставать из гроба бледною тенью былого лишь в постановках старинных, канонических образцов, да в искусственных им подражаниях. Этот кризис хора есть кризис соборного начала в театре и театра вообще. Античная сцена уже не оправилась от этого потрясения и не дала ничего значительного» (Иванов, Вячеслав. Борозды и Межи : Опыты эстетические и критические. — М., 1916. – С. 272; статья «Эстетическая норма театра», доклад 1914 г., напечатан в 1916 г.); «Обособление элементов первоначального действа имело своим последствием ограничение диапазона внутренних переживаний общины: ей было предоставлено только “испытывать” (πάσχειν) чары Диониса; и древний теоретик драмы, Аристотель, говорит поэтому лишь о пассивных переживаниях (πάθη) зрителей. Неудивительно, что самое действие отодвигается с орхестры, круглой площадки для хора посреди подковы сидений, на просцениум, все выше возносящийся над уровнем орхестры. Проводится та заколдованная грань между актером и зрителем, которая поныне делит театр, в виде линии рампы, на два чуждые один другому мира, только действующий и только воспринимающий, — и нет вен, которые бы соединяли эти два раздельные тела общим кровообращением творческих энергий» (Иванов, Вячеслав. По Звездам: Статьи и афоризмы. — СПб, 1909. — С. 206-207; цитируем программную статью, 1906 г., «Предчувствия и предвестия»).

[19] Непосредственное переживание греческого сценического пространства, некогда оформлявшего постулируемое религиозное действо, определяет у Иванова программу создания/восстановления новых театральных форм: «Если мы представим себе хор этой симфонии, затопивший площадь, уготованную для Действа, в венках и светлых волнах торжественных одежд и в ритмическом движении хоровода Радости, — если представим себе возникновение человеческого голоса и образа, в лице хора и лице трагического актера, из лона инструментальной музыки таким, каковым оно намечается в своих возможностях Девятою Симфонией <Бетховена>, — мы убедимся, как велик недочет в Вагнеровом осуществлении им же самим установленной формулы “синтетического” искусства музыкальной драмы: в живой “круговой пляске искусств” еще нет места самой Пляске, как нет места речи трагика. И зодчий, чьею задачей Вагнер положил строение нового театра, еще не смеет создать, в сердцевине подковы сидений, — круглой орхестры для танца и песнопений хора — двойственного хора являющихся нам в мечте Действ: хора малого, непосредственно связанного с драмой, и хора расширенного, хора-общины. Мост между сценой и зрителем еще не переброшен — двумя “сходами” (πάροδοι) чрез полость невидимого оркестра из царства Аполлоновых снов в область Диониса: в принадлежащую соборной общине орхестру» (Иванов, Вячеслав. По Звездам: Статьи и афоризмы. — СПб, 1909. — С. 68; цитируем статью, 1905 г., «Вагнер и Дионисово действо»). Тот же духовный и интеллектуальный опыт лежит в основе общей теории искусства как сакрального действа: «Что этот синтез может быть только литургическим, понимали и творец действа о Парсифале <Р. Вагнер>, и Скрябин. Бросим взгляд и на отправляемое поныне богослужение. Все искусства представлены в нем, и больше, чем все искусства, — все чувственно приятное, как благовония, и то искусство, что ревниво удержала за собой Мать-Природа, отступившаяся от лучшего в пользу своего наследника-человека, — искусство кристаллического гранения и раскраски самоцветных камней. Вот три двери в иконостасе, — три двери трагической сцены эллинов. Вот солея — проскенион, и архиерейское место — фимела орхестры. А вокруг строятся два полухория древнего хора, и антифонно звучат строфа и антистрофа, и орхестически движутся в драгоценных столах священнослужители, и звучит в речитативах и пении все гимническое великолепие эллинской поэзии; и фрески мерцают сквозь эфирную ткань голубого фимиама, как видения неосязаемо зрительного мира, и в озарении бесчисленных пылающих светочей, как в ночь стародавних мистерий, переливаются мерцанием жемчуга, играют алмазы и яхонты, и рассыпаны все золото и серебро сокровищниц царственных. А зодчество — в чем, как не в создании домов Божиих расцветало прекраснейшим своим цветом зодчество? В богослужении, и только в богослужении, находят системы искусств свою естественную ось, причем каждое вращается на своей естественной оси и описывает свою естественную орбиту» (Иванов, Вячеслав. Борозды и Межи : Опыты эстетические и критические. — М., 1916. – С. 346; статья «Чурлянис и проблема синтеза искусств», 1914 г.).

[20] Образ театра Таормины отчетливо различим в ивановском проекте перестройки современной сцены, революционного преобразования театра: «В дополнение ко второму требованию должно прибавить, как условие его осуществления, и требование восстановления орхестры. Партер должен быть очищен для хорового танца и хоровой игры и представлять собою подобие ровного дна отовсюду доступной котловины у подножия холмных склонов, занятых спереди сценой, ступенями сидений для зрителей с остальных сторон. Оркестр должен или оставаться невидимым в полости, определенной ему в театре Вагнера, или быть расположенным в других местах. Корифей орудийного оркестра, в одежде, соответствующей хору, со своим чародейным жезлом и ритмическими жестами всемогущего волшебника и мистагога, не оскорбляет нашего эстетического чувства: он может стоять на глазах у всей общины» (Иванов, Вячеслав. По Звездам: Статьи и афоризмы. — СПб, 1909. — С. 212; цитируем статью, «Предчувствия и предвестия»). Разумеется, у Иванова мы встречаем отсылки не только к таорминскому амфитеатру, но и к другим, постоянным остается в этих случаях указание на объединение в античном амфитеатре собственно театрального пространства с окружающим пейзажем: «Театральная рампа разлучила общину, уже не сознающую себя, как таковую, от тех, кто сознают себя только “лицедеями”. Сцена должна перешагнуть за рампу и включить в себя общину, или же община должна поглотить в себе сцену. Такова цель, некоторыми уже сознанная; но где пути к ее осуществлению? Напрасно было бы искать приближения к этой цели предрешением содержания желаемой новой драмы. Будет ли искомый театр “театром юности и красоты” или зрелищем “человеческого счастия без слез” (по недавнему требованию Матерлинка-теоретика), театром заветных воспоминаний или вещих предчувствий, благоуханий или священных трепетов, поучений познавательного порядка или воспитательного, театром-“платформой” или театром-кафедрой — ни одна из этих программ не дает средства расколдовать чары театральной рампы. Возможны ухищрения, облегчающие публике вмешательство в ход представления; можно вызвать реплики из среды зрителей (таковые не редки на представлениях итальянских и французских мелодрам); нетрудно, раз дело коснется политики, превратить залу в публичный митинг: но все это, конечно, не есть эстетическое решение поставленной проблемы. Столь же мало помогут делу нововведения чисто внешние и обстановочные: современный театр останется тем же по духу и тогда, когда над головой зрителей будет синеть открытое небо или проглянут за сценой вулканические очертания берегов прекрасного Lago Albano» (Там же, с. 207). Ср. также описание афинского театра и дионисийских празднеств: Иванов, Вячеслав. Эллинская религия страдающего бога // Новый путь. — СПб., 1904. — Янв. — С. 129-133.

[21] Сколь ни естествен выбор точки зрения на верхнем гребне амфитеатра, необходимо отметить его совпадение с выбором Гете: «Когда всходишь на скалистые стены, круто подымающиеся вверх недалеко от берега обнаруживаются две вершины, соединенные между собой полукругом. Какую бы форму это место ни имело от природы, искусство пришло ей на помощь и создало для зрителей полукруг, похожий на амфитеатр; стены и другие кирпичные пристройки заменили необходимые ходы и галереи. У подножья ступенчатого полукруга в поперечном направлении  пристроили сцену, соединив оба утеса, и завершили таким образом это грандиозное произведение природы и искусства.

Если же сесть туда, где некогда помещался верхний ряд зрителей, то приходится признать, что никогда еще театральная публика не имела перед собой подобных предметов. С правой стороны на высоких скатах возвышаются замки, внизу лежит город, и хотя эти здания относятся к новейшим временам, все же в древности точно такие же стояли на тех же местах. Отсюда открывается вид на длинный горный хребет Этны, слева – морской берег до Катании, даже до Сиракуз; наконец, просторную широкую картину замыкает огромный дымящийся вулкан; он не страшен, потому что в смягчающей атмосферы кажется более далеким и мирным, чем на самом деле.

Если от этого зрелища обратиться к устроенным за спиной зрителя проходам, между которыми и морем вьется дорога на Мессину, группы скал и скалистые гребни в самом море, в отдалении – берег Калабрии, который только при большом внимании можно отличить от плавно вздымающихся облаков» (Гете И. В. Собрание сочинений в тринадцати томах : Юбилейное изд. – М., 1935. – Т. XI: Путешествие в Италию / Пер. Н. А. Холодковского. – С. 215-216). Знаменательно глубинное различие видения амфитеатра у Гете и Иванова, относившегося к Гете как к непревзойденному учителю, «кормчей звезде»: если первый только любуется странным театральным задником, вводящим реальный пейзаж в театральное пространство, то второй (см. ниже по тексту) усматривает в этом объединении волевое расподобление самых природ театра и окружающей его естественной повседневности, делающее амфитеатр, вынесенный на высоты, – общественным святилищем.

[22]  Национальный Археологический музей в Неаполе, Залы виллы Папирусов в Геркулануме.

[23] Tauromen(i)um –древний город, от которого ведет происхождение современная Таормина.ЕВ, у мнея нет греч назв, но надо ли и его? Ведь это пустяшный коментарий.

[24] Ср. в п. Иванова к Л. Д. Зиновьевой-Аннибал от 2/14 сентября 1894 г. (в более пространной выдержке приводимом нами в послесловии): «…когда я получил Ваши дружеские, доверчивые, поэтические строки, ‑ поры проводов и собственных сборов в путь, – но сознàюсь лучше, что главная причина моего промедления заключалась в особенном внутреннем впечатлении, произведенном на меня этими чудесными строками, всколыхнувшими в моей душе такие хорошие, но и такие сильные волны, что я оказался бы плохим учеником пронизанных чувством меры Эллинов, если бы решился тотчас же отвечать Вам, не восстановив в душе трезвой ясности и спокойного равновесия…» — эта характеристика эллинского духа устойчива у Иванова.

[25] Несомненно, впечатления этой прогулки легли в основу стихотворения «Таормина», вошедшего в книгу «Кормчие звезды»:

За мглой Авзонии восток небес алей;

Янтарный всходит дым над снеговерхой Этной;

Снег рдеет и горит, и пурпур огнецветный

Течет с ее главы, как царственный елей,

На склоны тихие дубрав, на мир полей

И рощей масличных, и берег предрассветный,

Где скоро смутный понт голубизной просветной

Сверкнет в развалинах священных пропилей.

В обломках спит θеатр, орхестра онемела;

Но вечно курится в снегах твоя θимела,

Грядый в востоке дня и торжестве святынь!

И с твоего кремля, как древле, Мельпомена

Зрит, Эвий, скорбная, волшебный круг пустынь

И Тартар, дышащий под вертоградом плена!

[26] Первый монолог Фауста из второй части драмы Гете. – М. Вахтель с полным основанием утверждал, что этот фрагмент Гете «имел огромное влияние на поэтику Иванова» (Wachtel, Michael. Russian Symbolism and Literary Tradition : Goethe, Novalis and the Poetics of Vyacheslav Ivanov. -Madison (Wisconsin): The University of Wisconsin Press, 1994. – P. 36).

[27] Акис в итальянском произношении – Ачи. Около десятка населенных пунктов и гидрографических объектов претендуют на отождествление с мифологическими реалиями. Наиболее крупный из них – город Ачиреале, рядом с ним – Ачи Катена, Ачи Трецца, Ачи Кастелло (подле которого и находятся упоминаемые Ивановым острова Циклопов) и т. д. Все эти объекты располагаются севернее Катании. Морское побережье на соответствующем отрезке именуется Берегом Циклопов.