Эристов, Георгий Захарьевич

Анастасия Пасквинелли

Георгий Эристов, русский поэт в Милане

Перевод и редакция: М.Г. Талалай

Опубл.: Русские в Италии: Культурное наследие эмиграции. Москва: Русский Путь, 2006.

Жизнь

Поэт Эристов, интеллектуал с неспокойным и бунтарским духом, прежде чем влиться после Второй мировой войны в эмигрантскую русскую жизнь в Италии, весьма немногочисленную,[1] провел долгий жизненный этап путешественника, космополита, патриота (на свой лад), журналиста, критика[2]. Его земная траектория завершилась в Милане, где он нашел наконец-то «спокойную гавань» после многих лет скитаний.

Георгий Захарьевич (иначе Арчилович)[3] Сидамон-Эристов родился 6 мая 1902 г. в грузинском городе Батуми и скончался 23 октября 1977 г. именно в Милане. Эристов принадлежал к древнему и культурному княжескому роду Грузии, давшему целый ряд поэтов и писателей[4]. Его дед Георгий Давидович (1811-1894), журналист и драматург, является, например, одним из основателей современного литературного грузинского языка. Мать будущего поэта была русской по происхождению, и юный Георгий провел начало своей жизни между Грузией и Петербургом, окончив «классическую гимназию и два факультета: инженерный (химия) и экономический», как много позднее, в 1966 г., он написал в одной краткой автобиографической заметке[5].

Точная дата его бегства из охваченной революцией России нам не известна: «с начала 1920-х – в эмиграции», расплывчато написано в достаточно информированном словаре Крейда[6]. Можно представить, что послеоктябрьская большевистская диктатура и суровый контроль партии над жизнью страны[7][8] заставили Эристова и двух его двоюродных братьев покинуть родину и укрыться на Западе. Маршрут его исхода можно реконструировать по замечательному стихотворному циклу «Скитания» (в составе сб. «Сонеты», 1955), имеющему две части, первая из которых так и озаглавлена, «Дорожный дневник». В целом этот эмигрантский маршрут можно считать «классическим»: Константинополь, Прага, Берлин. Затем Эристов отправляется на север, в немецкий горный массив Гарц (Харц), откуда спускается по Рейну и попадает в Мюнхен, затем в Вену и, наконец, в Париж. Таким образом, лирические «Скитания» кончаются на «французской ноте».

В действительности, уже в то время в Милане жили родственники Эристова, его кузены, неплохо обосновавшиеся в этой гостприимной «северной столице» Италии, державшей первое место по численности и организованности русских эмигрантов. Уже в июне 1925 г. здесь была основана эмигрантская организация «Colonia russa dell’Italia settentrionale» («Русская колония в Северной Италии»)[9]. В числе ее пяти т.н. синдаков мы видим двух князей Эристовых, двоюродных братьев литератора. Один из них, Александр Константинович, скончался в Милане 12 июля 1956 г. в возрасте 84 лет,[10] и другой, Николай Константинович,[11] скончался также в Милане 8 октября 1970 г.; оба брата погребены на городском кладбище Музокко (Musocco)[12]. Вместе с ними в «северной столице» Италии жила и их сестра, Ольга Константиновна. Однако из-за отсутствия каких-либо литературных или документальных свидетельств полагаем, что Италия (и Милан) достаточно долго оставались для самого Георгия Эристова неким миражом, о чем он позднее напишет так: «После долгих лет скитаний по Европе обосновался в Италии, где живу уже почти три десятка лет»[13]. Таким образом, нам неизвестны обстоятельства его «доитальянского» периода, длившегося более десятилетия. Крейд тоже не знает ничего определенного: «Жил в разных странах Европы. Незадолго до начала войны, по словам самого Э. [автор тут, вероятно, интерпретирует вышеупомянутую автобиографическую заметку Эристова – А.П.], обосновался в Италии»[14]. При этом исследователь добавляет весьма любопытную деталь, опущенную по понятным причинам, самим Эристовым: «По данным Геннадия Панина, встречавшего Э. в оккупированном Крыму, Э. сотрудничал в 1940-м г. в симферопольском “Голосе Крыма” и был редактором информационного бюллетеня для частей армии РОА (армии ген. Власова). Редактировал газ. “Доброволец”, выходившую в Германии».[15] Эту компрометирующую страницу жизни Эристов скрывал, и она, пусть и в крайней форме, обнажает его пристрастия – борьбу (безнадежную) с большевизмом-сталинизмом и патриотизм с грузинской закваской.

Необыкновенно опасный период жизни журналиста-«добровольца» закончился, причем этот драматический конец поэт блестяще отразил в духе древнегреческого катарсиса, очищения духа от страдания и страха. Вот что он пишет, с радостными интонациями спасенного после кораблекрушения: «Зловещих лет убийственная жуть / Оставлены за Альпами навеки. / И раскрывалися с отрадой веки / Ловила жадно чистый воздух грудь» (первый сонет, «Карния (Фриули)», из второй части сборника «Сонеты», озаглавленного «Под небом Италии»).

Какое-то особое стечение исторических обстоятельств помогло Эристову благополучно попасть в Италию. Известно, что согласно секретной части Ялтинских соглашений между Сталиным и союзниками, в СССР были насильственно репатриированы (и затем репрессированы) многие бывшие советские граждане, оказавшиеся на оккупированных немцами территориях, при этом с особым рвением разыскивались служившие в РОА.[16] Некоторым «власовцам» удалось, впрочем, избежать этого: большая их группа, около 600 человек, укрылась, например, в Лихтенштейне. Вот что пишет советский посол А.И. Степанов: «в мае 1945 г. в княжестве оказались русские люди, служившие в гитлеровском вермахте под командованием генерала Хольмстона-Смысловского [из штаба Власова – А.П.], который многие годы был на службе германской разведки. Одни стремились на Родину, другие норовили убежать подальше от нее»[17]. Нескольким эмигрантам помог известный впоследствии меценат Э.А. фон Фальц-Фейн, переправлявший беженцев во Францию, Германию, Австрию и Италию. Хотя Георгий Эристов в книге Степанова не упоминается, нельзя не исключить, что его путь в Италию пролегал через Лихтенштейн[18]. Учитывая несколько авантюрный характер Эристова, можно предположить, что он и сам придумал и осуществил план бегства в «оккупантском обозе». В любом случае литератор в итоге оказался в гостеприимной Италии, и его маршрут им поэтически описан: помимо уже упомянутого сонета, это второй сонет «Карния, Верона 1944» и третий «Милан», вожделенная цель. Таким образом, «официально» начался период его итальянской эмиграции, закончились перипетии бурной юности, а спокойная жизнь на второй родине позволила ему и развиваться творчески.

В Милане Эристов нашел своих кузенов, с которыми, впрочем, отношения у него, кажется не сложились, а также женился – на Пии Бернаскони (23.4.1905 – 9.4.1979), родом из городка Черноббио (близ Комо). Свадьба Георгии и Пии состоялась 19 февраля 1947 г., по церковному обряду, в миланском храме Св. Григория Великого (San Gregorio Magno).[19] Чета поселилась в Милане на улице Гаффурио, № 4, однако при этом Пия вместе со своей сестрой Карлой  уже до того вела в Комо торговлю французскими тканями и местным шелком. В общем, Эристов, получив в 1950-х гг. итальянское гражданство,[20] начал новую «буржуазную» жизнь, сохраняя при этом свободу мысли и стараясь найти себя и на гуманитарном поприще. «В настоящее время – пишет он в автобиографической заметке – занимаюсь литературной и педагогической деятельностью.Уже ряд лет состою преподавателем русской литературы и языка в Миланском институте “International Translating Centre”.[21] Кроме того, часто в различных городах Италии выступаю с публичными лекциями по “русскому комплексу” (литература, культура, история). Некоторые из этих лекций вышли на итальянском языке отдельными брошюрами. Печатаюсь в журналах: “Современник” (Канада) и “Грани”. [...] В Италии впервые выпустил первые два сборника стихотворений “Сонеты” в 1955 г. и “Синий вечер” в 1956 г.; в текущем году [1966] должна быть опубликована третья книга стихов — “Ладья” в Париже»[22].

И как миланский житель он продолжал неутомимо путешествовать, о чем свидетельствуют его стихи в сборниках «Сонеты» и «Ладья»: это Комо, Лаго-Маджоре, Лигурийская Ривьера, Венеция, Флоренция, Рим, Неаполь, Сардиния и Сицилия.

23 октября 1977 г. в окружении супруги и самых близких друзей он закончил свой земной путь в Милане, в Ортопедическом госпитале им. Дж. Пини, куда он попал с переломом бедра после неудачного падения.

После кремации его прах был погребен в усыпальнице Пиàдени, родственников жены, в городе Комо, на Большом кладбище (Cimitero Maggiore)[23]. Спустя два года, также после кремации, в том же склепе похоронили и его жену Пию Бернаскони. Имена обоих супругов указаны в простой надписи, высеченной на колонне.

Поэтическая школа

Юный Эристов, как и Пушкин, имел свой «Арзамас»: начав «писать стихи в 13 лет»,[24] он вступил в грузинский филиал «Цеха поэтов», основанного в 1912 году Сергеем Городецким (поэтом, пережившем самого себя) и Николаем Гумилевым, ярким «метеором» Серебряного века и «акмеизма», возникшего как реакция на распад «символизма». Эристов «сначала испытывал влияние символистов (А. Белый), а затем акмеистов, пока не нашел свой “особый путь”»[25].

Приведем ценное воспоминание поэта: «С. Городецкий организовал Тифлисский цех поэтов, провозгласив себя “синдиком”. К нему примкнули Рафалович, Эльснер и многочисленная группа начинающих поэтов (и юных, и уже “взрослых”); из этой группы отметим наиболее талантливых и интересных: Татьяна Пояркова, С.Н. Меликова, Борис Данцигер, Александр Гербстман, Владимир Сапожников, Григорий Баммель (Бажбеук-Меликов), Борис Агапов, Обольянинов, Николай Образцов (быв. священник), Антоновская, ген. Александр Кулебякин и другие. В этом цехе имело место и мое “поэтическое крещение”. В 1918 г. цех выпустил альманах “АКМЭ”, в котором были напечатаны стихи всех принимавших участие в этой литературной группировке. Часто, у себя на дому, устраивал литературные вечера Сергей Городецкий, хозяйничала жена поэта, писавшая стихи под именем Бел-Конь-Любомирская. На этих оживленных вечерах, во время ужина, подавалась “традиционная” глыба льда с замороженными красными розами, которую, разбив топориком, хозяин амфитриды преподносил поэтессам. Городецкий вообще любил позу, был напыщен, поверхностно болтлив и, признаться, мало симпатичен. Но надо отдать ему должное, он сумел организовать настоящую школу поэтов. На еженедельных собраниях цеха все поэты читали свои произведения, каждое из которых “разбиралось по косточкам” и с точки зрения формальной, и по содержанию. Жестокая по беспристрастности и дружеская критика, несомненно, приносила большую пользу, помогая поэтам “расти”. Издание альманаха “АКМЭ”, где молодые поэты получили возможность впервые напечатать свои произведетия, также необходимо поставить в заслугу Городецкому. [...] В 1921 г., с оккупацией Закавказья Красной Армией, деятельность цеха начала хиреть. Поэты стали разъезжаться, кто вернулся в Россию, кто за границу. После отъезда цех, переименованный в Тифлисское Отделение Всероссийского Союза Писателей и Поэтов, возглавил С. Рафалович, но вскоре и он “сбежал” за границу»[26].

Акмеистическим тенденциям Эристов оставался всегда верен: это реализм, особенно чувствительный к конкретной индивидуальности предметов, а также поэтический опыт, погруженный в рафинированную, мягкую, с размытыми очертаниями, но всегда прозрачную «прекрасную ясность», говоря словами Михаила Кузьмина. «Музу дальних странствий» он полюбил вслед за Гумилевым, давшим ему духовные и поэтические ориентиры. Сам поэт Эристов писал: «моими любимыми поэтами являются: из XIX века – Пушкин, Баратынский, Тютчев, Фет, из текущего столетия – Гумилев, Мандельштам, Ахматова, Владимир Хлебников, Николай Заболоцкий».[27] Перефразируя Шкловского, говорившего о Розанове, можно сказать, что и Эристов за своими плечами «имел, подобно Пушкину, целую школу»[28].

Драматическая история ХХ века поставила перед ним тяжелый выбор: в итоге он познает постоянное изгнание как бегство от собственной идентичности, т.к. «утрата идентичности есть гарантия власти» и, вместе с тем, изгнание – это «инициирующий маршрут, следующий принципу трансформации ради достижения, согласно плотиновской тоске по Единственному, “мифов возвращения” через востребованные ими литературный вымысел»[29]. Так и у Эристова, вечного изгнанника по натуре и по выбору, укоренного в отсутствии определенного места, парадоксальным образом наличесвтует точное ощущение пространства во всех его измерениях, во всей специфической реальности: «атопия [гр.: отсутствие места] – вероятно, основное слово современности»[30].

В рамках общеевропейской катастрофы 1910-х гг. в России, стране, «взвихренной» революцией, кара для побежденных (изгнание, добровольное или насильственное) становилась и избранием: она воспринималась в моральных категориях. Тем самым изгнание превращало Эристова, как и для других представителей российской интеллигенции, в соответствии с историческими моделями (проскрипционные списки, например, первых западных масонских лож), в типично гностическую фигуру, т.е. в фигуру неутомимого скитальца, чужеземца, ссыльного. «Я страны менял, как фальшивые деньги», — вздыхает Набоков: стратегический гностический ход подобной фигуры — это именно инициирующее путешествие в поисках «небесной родины», достигаемо творческим воображением и осознанием исторического кризиса, прервавшего линеарность времени. Путешественники становятся и чужеземцами, в согласии с теорией гнозиса, а чужеземцы – изгнанниками с самой земли, далекими от настоящей родины, которую невозможно достичь. Тем самым образ чужеземца и ссыльного становится эмблематичным для условий современности[31]. «Иностранец с книгой в руках» (опять выражение Набокова) имеет возможность открывать вещи за гранью их реальной формы, имеет возможность нового познания в опыте метаморфоз. Путешествие в форме изгнания — теперь не случайность, не акт слепой Тихе, а один из стратегических, даже профетических ходов ради достижения бессмертия: «[...] и мечтаешь напрасный труд, / Что наши трупы въедут в Петроград / Что бронзовые Музы осенят / Храм эмигрантской лирики?) Капут. / А вот стихи – дойдут. Стихи – дойдут», пишет поэт Игорь Чиннов[32].

Впрочем у Эристова доминировал Trauerspiel, «траурная репрезентация», введенная Георгием Адамовичем в его «парижской ноте», воспевавшем вместе с утратой родины и утрату идентичности поэта в ту эпоху, когда потерявшее свою плотность время «висело как расплетенная коса»[33], принимая одновременно легкую и прозрачную веселость «кузьминской ноты». Траур изгнания перерабатывался в моральную победу: поэт, которому приходилось «разом пересечь ад» (Эзра Паунд, «Пизанские песни»), мог тем самым воссоздать полноту собственной идентичности и сохранить гармонию отношений с внешним миром, осветив его светом иной реальности. Поэтика Эристова, сохранявшая тенденции акмеизма, превращалась в художественную стратегию доминирования над хаосом драматической эпохи, над миром-лабиринтом, над “locus terribilis, locus amoenus” («место ужасное, место приятное»)[34]. Его творчество соотносится с философской школой Плотина, с гностическим уклоном, и четко вписывается в александрийский Logos, где вечное выражается в мгновенном, а мгновение содержит вечность, тем самым давая поэту-творцу бессмертие. Полагаем, что у Эристова продолжается именно эта александрийская линия, хорошо представленная в русской литературе и нашедшая свой апогей у Мандельштама, полагавшего, что русский язык – язык эллинистический, ибо похож на «звенящую плоть»[35].

Почва александрийского Logos’а, гибкого инструмента познания, позволила Эристову преодолеть грусть «парижской ноты» и обрести собственный путь. Этот метод стал самым подходящим в поисках ясности среди метаморфоз и изменений. Поэзия Эристова отмечена переплетением разума и опыта, приводящем в единую форму конфликт между формой и событием, между настоящим и будущем – в форму, типичную для александрийской эпохи[36].

Поэзия

Итальянская тема возникает Эристова в последней части его первого сборника «Сонеты. Первая книга стихов» (Милан: изд. Fornaroli, 1955). Самые ранний его цикл (1922-1930) носит явный отпечаток акмеистического Цеха поэтов, в первую очередь Гумилева, и озаглавлен «На классические темы»: тут в самом деле звучат темы героические, повстанческие (Галльская война, Катилина, Сократ). Второй цикл «Портреты» (1931-1954) продолжает эту изначальную линию: четыре сонета посвящены Франсуа Вийону, два – Гумилеву («любимый мой поэт», его «стихи же были мне дорожи хлеба») и один – Бетховену, с рафинированным и зашифрованным парафразом из Гейне во второй квартине («от южных пальм до северной сосны»)[37].

Третий цикл «Pro domo sua» («Ради дома своего») (1924-1954) обращен к прошлому, к первой любви, к матери, к коту Фарфуй, к местам летнего отдыха в Грузии, к Батуми и Тбилиси, к событиям Гражданской войны. Здесь поэт ищет утраченное время, сражается с собственной памятью ради преодоления скорби по утраченной родине, хаоса и разрухи и преобразования в новое видение, ради выживания не путем отречения, т.е. забвения, а верностью пережитому. Как и на акварели «Angelus Novus» Пауля Клее, приобретенной и откомментированной мыслителем Вальтером Бенжамином, литератор движется вперед, со взором, обращенным назад, к прошлому, и это позволяет гармонично воспринять будущее.

Следующий поэтический цикл, «Дорожный дневник», разделен на две части: первый, «Скитания» (1927-1954), уже упоминался выше; второй, «Под небом Италии» (1944-1954) состоит из 19 сонетов и целиком посвящен стране, где Эристов нашел последнее пристанище.

Через год выходит его вторая книга, «Синий вечер. Вторая книга стихов» (Милан, 1956), собравшая произведения 1920-1956 гг. Она поделена на две части с соответствующими подзаголовками, «Синий вечер» и «Дым отечества»[38]. Стихи представлены в хронологическом порядке, что облегчает исследователю воссоздать «паломничество» Эристова по миру, как в географическом, так и в творческом смыслах. Автор, излагая в текстах оба эти измерения, зачастую предстает перед читателем зашифрованным, как живая загадка, как носитель экзистенциальной тайны. Например, в «Испанской сюите» он упоминает Бургос, Толедо и Эскуриал (где «дьявол распростер свои объятья, / И ангел смерти сторожил с мечом»), Кастилию и Валенсию («незнакомке моей… лет восемь!»), Таррагону («отсюда некогда проконсул Рима / Иберии законы диктовал») и другие увиденные места и пережитые чувства – в пространстве, где атопия становится залогом вечности. После Испании – Франция (Лурд, Биариц и веселый солнечный Лазурный берег). Заключительная часть посвящена давним воспоминаниям – Грузии (Колхиде, не без лермонтовских отголосков), дореволюционным Москве и Петербургу.

Самый последний, внушительный сборник, «Ладья» (Париж, [без издателя] Imprimerie Béresniak [типография Березняка], 1966), тоже имеет две части: первая, более обширная, озаглавлена «Солнце Италии», вторая – «Млечный путь». В названии «Ладья» автор вложил и переносный смысл, имея в виду шахматную фигуру, называемую на итальянском «torre», «башня»: именно таков, «Башня», и подзаголовок книги.

Восприятие критики

Наладив свой быт в Милане и выпустив три поэтических сборника, автор разослал их по редакциям эмигрантских журналов, в «Возрождение» (Париж), «Новый журнал», «Грани» (Франкфурт-на-Майне) , «Современник» (Торонто). В итоге резонанс его творчества достиг читающей публики, хотя в целом эта инициатива Эристова блестящих плодов не принесла: периодические издания иногда перепечатывали отдельные его стихотворения, но литературоведческая критика в целом поскупилась на рецензии, а те, что вышли нельзя было отнести к ободряющим.

Рецензенты упорно относили стихи Эристова к гумилевским эпигонам, заключая его в жесткие рамки акмеизма (им в действительности преодоленным). В соответствии с этой критической линией Ю. Трубецкой, например, писал, что «поэт как бы обут в ложно-классические контуры. [...] Формально Г. Эристов почти не отходит от классических метров и почти всегда риторичен»[39]. Н. Станюкович сравнивает Эристова с его моделью, Гумилевым, — конечно, не в пользу первого, и заключает, что «в его стихах [...] отсутствует гармония между разумом и чувством»[40]. Более благожелателен к поэту Г. Месняев: «Он полностью соблюл свою поэтическую самостоятельность, свой собственный поэтический голос»[41].

Таким образом, успех Эристова у критики был весьма скромным, что можно в целом сказать о русских поэтах-эмигрантах, живших в Италии[42]. Они остались на обочине литературного процесса, активно шедшего в Париже, а после Второй мировой войны – в Новом Свете: и во Франции и в Америке существовала капиллярная сеть периодических изданий, встреч, творческих вечеров, дискуссий, позволявших расти эмигрантской культуре. Рецензии заальпийских и заокеанских коллег, безо всякой симпатии к рецензируемому («симпатии» даже в этимологическом смысле «сострадание»), — вероятно, и симптом непонимания далекого автора, живущего в иной реальности. Их тексты отмечены более чувством «долга» перед «итальянским другом», нежели реальным удовольствием писать о его творчестве. Может, и сама фигура Эристова, прожившего жизнь приключенческую, атопическую, тоже не вызывала стремления к интеллектуальной близости.

В самой Италии, на второй родине, стихи Эристова никогда не переводились, также как и стихи его коллег по литературе в изгнании (за исключением Анатолия Гейнцельмана, переведенного собственной супругой). Как очевидное следствие, они и не были замечены. Итальянская славистика, всегда внимательная к великой эмигрантской литературе, долгое время не интересовалась русскими литераторами, жившими на Апеннинском полуострове. Лишь патриарх славистики профессор Этторе Ло Гатто вкратце упомянул миланского поэта как «автора двух небольших сборников, “Сонеты” (1955) и “Синий вечер” (1956)»[43]. Это упоминание вызвало преувеличенный отклик самого Эристова, неизбалованного критикой: «Лучший итальянский славист, римский профессор Ло Гатто в своем капитальном труде “Современная русская литература” с большой похвалой отозвался о моих книгах»[44].

Театры Памяти

Эмигрантский опыт отразился у Эристова в соответствии с ренессансными канонами неоплатонизма, основанными на Ars memorativa (искусство памяти) классической эпохи[45]. Подобная, чисто итальянская эстетика нашла свое высшее выражение у Камилло Дельминио (1485-1544), создавшего так называемый «Театр Памяти», где в Locus, т.е. в пространство, фантастическую сцену, погружались Imagines (образы), символически и формально выражавшие необходимые для автора концепции.

Данная поэтическая концепция, блестяще разработанная у Михаила Кузьмина,[46] была принята и Георгием Эристовым, обогатившем ее своим двойным опытом: изгнанием и скитанием. Если у Кузьмина Locus – это Италия, а Imagines — это разные, порой ностальгические, но лишенные эмигрантской горечи, итальянские образы, то у Эристова Locus – это утраченная Россия (и Грузия), на фоне которой движутся Imagines как итальянские, так и видения других увиденных мест. Подобная режиссура поэзии – весьма изощренная, сложная и весьма современная. Приведем некоторые примеры.

«Стоял часами пред тобой, / Бессмертная Мадонна Литта. / Еще не знал я, что судьбой / Дорога к счастью мне закрыта. [...] Но Эрмитаж – он так далек / В родном и северном тумане… / И я прочесть тогда ли мог, / Что доживу свой век в Милане!» («Синим вечером», в сб. «Синий вечер», с. 34). И еще: «Кап Антиб, Сан Жуан, шумный Канн, /Одряхлевшая Ницца – привет! / А в мечтах – петербургский туман, / Белой ночи таинственный свет!» («Лазурный береге», там же, с. 52).

Характерны такие строки Эристова: «Туманом улицы заволокло. / Неясной глыбой проплывало Дуомо [кафедральный собор – А.П.]. / Мне померещилось – я снова дома! / Там дальше, невское блеснет стекло. [...] Еще момент и потеряюсь я… / Но Леонардо ласковой рукой / Меня уводит к синему покою» («Милан», в сб. «Сонеты», с. 65). Мы видим, как в итальянском пейзаже тоска поэта растворяется: во Флоренции он даже видит небесного посланника, ангела[47] – «Над башней Джотто ангел пролетел» («Флоренция», там же, с. 74). Открытие Боттичелли у Эристова сливает материю и дух в одну пластическую гармонию: «И дух и плоть в единстве красоты / Любимый мною, сочетал художник» («Боттичелли — Флоренция», там же, с. 75). Здесь Эристов достигает самой сердцевины своего Театра образов – образов живописных, столь характерных для русской поэтики, где прекрасное ассоциируется со священным.[48] Об этом пишет и ренессансный философ-неоплатоник Марсилио Фичино, видевший «серафимов любви» в «бесконечном благе» (De rapto Pauli).

Именно подобным методом Фичино поэт Эристов во время своего долгого изгнания открыл стратегию «психологического лечения», преодолев персональную скорбь и через александрийский Logos. Приведем доказательство: если в «Сонетах» (1955) итальянский цикл назван «Под небом Италии», то в «Ладье» — «Под солнцем Италии»: место огромного, но абстрактного пространства занимает то же пространство, но залитое великолепным солнцем, метафора близкая и Плотину и Фичино. «Кто не любит солнца, тот не человек. / Кто не видит солнца – безнадежно слеп» — пишет Эристов («Мизантроп», в сб. «Ладья», с. 39). Интересны следующие строки: «Синие небо над нами / Солнце над тихой рекой. [...] / Видел под фресками Джотто / В пышной базилике гроб. [...] / Ласково старец Зосима / Исповедь принял мою» («Ассизи. В гостях у Св. Франциска», там же, с. 13). Восходит солнце, и русский план (Locus) Театра памяти выходит из тени, отброшенной гробницей итальянского Святого. Подобное внешне противоречивое состояние снимается вновь установленной гармонией: «Белое облако мимо / Плыло в отчизну свою» (там же).

Последний цикл сборника «Ладья», с титулом «Млечный путь», стоит особняком в творчестве поэта – тут происходит интересная метаморфоза: итальянский опыт растворяет первоначальный Trauerspiel, при этом меняется язык и структура стиха.

Тема «утраты», «парижской грусти» перключается на тему поиска «музыки сфер», «космической души»: «Так ограничены пределы света, / И шар земной нам замкнутая клеть. / Ах, почему до Марса нет билета / В экспрессе межпланетном полететь!» («Лигея», в сб. «Ладья», с. 27). Эта новая и последняя поэтическая линия Эристова уходит в мир ярких красок и торжественных форм, в маршруты метафизических полетов, подобно шагаловским, в звучную мифологию, облегченную современной иронией: «Заблудились в пространствах галактики / Умиравшего мира скитальцы… / А над льдами прозрачными Арктики / Поднимались антенны, как пальцы. [...] Корабли повернули к созвездиям — / Этот мир для приюта не годен, / Здесь в огне опустилось возмездие, / Чтобы дух возродился свободен.» («Робинзоны», там же, с. 29).

В замечательном стихотворении «Ковер», одном из последних, мы видим рафинированное завершение его творческого пути: «Узор бессмысленный ковра, / Далекого Мазандерана. / Он сердцу говорит – пора, / Твоя зарубцевалась рана. Какой неведомой артист / Орнамент выводил на ткани? На белой ветке – синий лист, / Цветок в причудливом стакане. А краски = их не перечесть, / Сплелись в нелепом хороводе, / Но их магическая весть / Вакхической подобна оде. / Нельзя, н нужно понимать! / Так птица распевает звонко, / Так смех бессмысленный ребенка / Восторгом наполняет мать.»

Здесь утонченный литератор Эристов раскрывается нам и как поэт “poikìlos” — этим атрибутом в античности именовали всё многообразное, пестрое, «муаровое», а также и то, что относилось к «ведению» богини Афродиты, изощренное, проработанное, изысканное. В категориях эстетики Poikìlia употребляется и для объектов природы, и для сотворенных человеком вещей, — их объединяет «удовольствие от разнообразия», от гармонично переплетенных цветов и форм, в том числе – и от «ковра». Вспомним, что и Гумилев в своем манифесте акмеизма, искал поэтическое выражение гармонии, равновесия между субъектом и объектом лирики, нарушенном, по его мнению, в символизме. Произведения poikìle Эристова, изысканной простоты, с четко просчитанной интеллектуальной геометрией, с эллинистической мудростью, — это интересное обновление новых форм выражения, лежащее вместе с тем в типично русской литературной традиции.


[1] Марк Раев во Введении к сб. «L’emigration russe, Revues et recueils 1920-1980» (Paris, 1988) оценивает русскую эмиграцию в Италии в один процент от ее общей численности.

[2] Назовем некоторые литературоведческие работы Г. Эристова: Николай Степанович Гумилев (Материалы к библиографии и биографии) // Северо-кавказский коллекционер, №№ 10-12, 1932. С. 22-28; Осмеянный пророк. Критический этюд о Гоголе. Мюнхен: Русская идея, 1952.

[3] Вероятно, его отец, носивший традиционное грузинское имя Арчил, имел и крестильное имя из Святцев, Захарий.

[4] Эта княжеская ветвь Эристовых имела вторую фамилию, Сидамоновы, отделившегося от общего родословного древа Эристовых-Арагвских; в самом деле в ЗАГСе (Anagrafe) г. Милана он зарегистрирован именно как Сидамон-Эристов.

[5] Содружество / Ред. В. Марков. Вашингтон: В. Камкин, 1966. С. 554-555.

[6] Словарь поэтов русского зарубежья / Ред. В. Крейд. СПб.: Русский Гумнатарный институт, 1999. С. 277.

[7] В т.ч. контроль и над художественной жизнью, выразившийся, например, в резолюции ЦК РКПб («Правда», 1.8.1925); см. также Trotskij L.  Letteratura e rivoluzione. Torino: Enaudi, 1973. P. 615-632.

[8] Geller M., Nekrič A. Storia dell’’Urss dal 1917 a oggi. Milano: Rizzoli, 1984. P. 229, n. 289, P. 231.

[9] Истории этой организации посвящены несколько страниц дипломной работы: Cassaro L. Russi a Milano nel primo trentennio del ‘900. Milano, Università degli Studi , A.A. 1994-1995; здесь не раз у поминается и Георгий Эристов, но сведения о нем противоречивы, а то и просто ошибочны, и заслуживают внимательной проверки и уточнения. О «русском Милане» 1930-х гг. см. также Талалай М.Г. Эмигрантские общины в Италии // Зарубежная Россия. 1917-1939. СПб.: Лики России, 2003. С. 131-138.

[10] Полковник князь А.К. Эристов долгое время являлся заместителем председателя итальянского отдела Зарубежного союза русских военных инвалидов; см. статью С.В. Волкова в нашем сборнике (прим. ред.).

[11] Князь Николай Эристов дал свое имя весьма популярной итальянской водке «Eristov» (в сертификате на водку он указан как «торговец»).

[12] Сведения из картотеки М.Г. Талалая.

[13] Содружество… С. 554.

[14] Словарь поэтов русского зарубежья… С. 277.

[15] Там же.

[16] См. Толстой Н.Д. Жертвы Ялты. Париж: YMCA, 1978.

[17] Степанов А.И. Незнакомый Лихтенштейн, глазами первого русского посла. М.: изд. МИД, 2002. С. 488.

[18] Об исходе эмигрантов «второй волны» в Италию пишет Б.Н. Ширяев, сотрудничавший с германскими оккупантами также в качестве журналиста: он попал, как и Эристов во Фриули, где находился «Казачий стан» атамана Краснова через Берлин; см. Ширяев Б. Ди-Пи в Италии. Записки продавца кукол. Буэнос-Айрес, 1952 (прим. ред.).

[19] Биографические данные получены мною в муниципальных ЗАГСах Милана, Черноббио и Комо, а также от семейства из Комо Пиадени (породненного с семьей Бернаскони), которому, пользуясь случаем выражаю благодарность.

[20] Точная дата пока не установлена.

[21] «Международный переводческий центр» до сих пор действует в Милане, на улице Массарани, № 2, и более известен под абревиаутрой ITC; госпожа Барбьери, работающая в администрации Центра с 1979 г., помнит имя Эристова среди его преподавателей, однако из-за частных переездов Центра его архив плохо сохранился и каких-либо следов деятельности поэта обнаружить не удалось.

[22] Содружество… С. 554.

[23] Участок № 51 в левой части кладбища.

[24] Содружество… С. 554.

[25] Там же.

[26] Современник. № 5, 1962.

[27] Там же.

[28] См. Шкловский В. Розанов. Пг.: Опояз, 1921. С. 43.

[29] Scarpi Р. La fuga e il ritorno. Venezia: Marsilio, 1992. Р. 11-12.

[30] Rella F. Limina. Milano: Feltrinelli, 1987. P. 16.

[31] См. Jonas H. Lo gnosticismo. Torino: SEI, 1973. P. 335-355.

[32] Чиннов И. Автограф. Холиоке, 1984. С. 102; Игорь Чиннов (1910-1996), выдающийся русский поэт, эмигрировавший в США.

[33] Выражение немецкого мыслителя В. Бенжамина (1892-1940).

[34] Формула принадлежит монаху-гуманисту Франческо Колонне (1432-1527).

[35] Мандельштам О. О природе слова // Собр. соч.: В 3 т. Т. 2. New York: Interlanguage Literary Ass., 1971. P. 245.

[36] См. фундаментальный анализ эллинистической (и стоической) эстетики: Diano С. Forma ed evento. Venezia: Neri Pozza, 1952. С. 2-81.

[37] Heine H. Lirica n. 33 // Buch der Lieder. Lyrisches Intermezzo (1822-1823).

[38] Явная цитата из Грибоедова.

[39] Новый журнал. Книга L. 1957. С. 287-288.

[40] Возрождение. № 97. 1960. С. 130-131.

[41] Возрождение. № 149. 1964. С. 118-120.

[42] См. статью Стефано Гардзонио в нашем Сборнике, дающую важный ключ и для критического прочтения творчества Г. Эристова.

[43] Lo Gatto Е. Russi in Italia. Roma: Riuniti, 1971. С. 308-312.

[44] Содружество… С. 554.

[45] Об Ars memorativa см. Yates F. L’Arte della Memoria. Torino, Изд. ?? 1972; Rossi P. Clavis universalis. Arti della memoria e logica combinatoria da Lullo a Leibnitz. Bologna, ИЗД?? 1983.

[46] Pasquinelli А. Umanesimo di Michail Kuzmin // Alchimie. Torino: Tirrenia Stampatori, 1995. P. 93-117.

[47] Современный венецианский философ видит в ангеле «способность к воображению», «возможность человека сообщаться с невидимым»; см. Cacciari М. L’angelo necessario. Milano: Adelphi, 1992. P. 62-63.

[48] Об этом пишет и Марсилио Фичино (1433-1499), видевший «серафимов любви» в «бесконечном благе» (Ficino M. De rapto Pauli [лат.: Экстаз Павла]).

Постскриптум переводчика (в "бумажную" публикацию не вошел).

Автор статьи сама имеет непосредственное отношение к истории русской эмиграции, в связи с чем мы задали ей несколько вопросов:

— Анастасия… не знаю, как вас величать по отчеству…

Это, действительно не просто. Моя мать русская, а отец итальянец, с именем Бенсо. Поэт Игорь Чиннов, эмигрировавший в США, которого я перевела и опубликовала в моей книге «Alchimie» (Турин, 1995) и которого упоминаю и в данной статье об Эристове, обращался ко мне как к «Борисовне». Так, вероятно, и надо по-русски.

— Анастасия Борисовна, расскажите, пожалуйста, о ваших русских корнях.

Моя мама была дочерью видного профессора географии Гермогена Гермогеновича Иванова, украинского происхождения, обосновавшегося в Петербурге. Она эмигрировала в 1922 году в Берлин, став, таким образом, составной частью известного культурного феномена, вошедшего в историю как «Русский Берлин». Я участвовала в этом феномене всего лишь три месяца — именно в этом возрасте меня, родившуюся в Берлине в 1930 году, перевезли в Италию: моя мама вышла замуж за итальянца, Бенсо Бекка, и мы поселилась в Милане. Вскоре к нам приехала из России и моя бабушка, Анастасия Романовна Мельникова, в честь которой я получила имя. Это была замечательная женщина, сибирячка, очень образованная — она одной из первых женщин в России сумела получить в конце XIX века университетское филологическое образование в Петербурге. Бабушка, вне сомнения, и стала моим первым русским учителем. Она очень скучала по родине и в 1937 году приняла неожиданное для всех решение вернуться в Россию (где осталась ее семья). Бабушка, слава Богу, уцелела и во время сталинских репрессий, и во время страшной блокады Ленинграда, когда погибло шесть других членов нашей семьи. У мамы, конечно, тоже была сильная ностальгия, но для нее Италия стала второй родиной. От отца я впитала итальянскую составляющую своей души, неотделимую от русской.

— Вы познакомили итальянскую публику с творчеством Михаила Осоргина, указанного Вам известным славистом Этторе Ло Гатто. Вы общались в процессе этой работы со вдовою Осоргина?

Я узнала вдову писателя, Татьяну Алексеевну, урожденную Бакунину, когда писала свой университетский диплом об Осоргине. Она мне необычайно помогла, снабдив массою материалов. Не раз я посещала ее в Париже, и мы вместе ездили на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, где и она упокоилась навеки († 1.7.1995). Татьяна Алексеевна, внучка брата знаменитого теоретика анархизма, была женщиной умной и волевой. Достойна уважения ее преданность памяти супруга, скончавшегося в 1942 году, в не занятой немцами зоне, в селении Шабри, где он похоронен. Я с ней переписывалась более двадцати лет, и это меня не только культурно обогатило, но и развило мою «русскую часть».

Приведем основные публикации Анастасии Пасквинелли (Anastasia Pasquinelli): «La vita e le opinioni di M. A. Osorgin (1878-1942)» (Firenze, 1986); анталогия сочинений М. Осоргина «Un russo in Italia» (Torino, 1997); сб. русской поэзии начала XIX в. «Fiori del Nord» (Udine, 2000), а также переводы Карамзина, Толстого, Тургенева, Грина, Шаламова, Газданова, Набокова, Кузьмина, Горенштейна и др.