Бердяев Н. и другие: Заболеть Италией

Опубл.: Анджела Джустино. Заболеть Италией: Путешествия русских мыслителей XIX – начала XX века в поисках себя / Пер. С. Сомовой и М. Талалая // Россия и Италия: культурные и религиозные связи в XVIII-XX веках. СПб.: Алетейя, 2014. С. 135-144. 

Говорить о русских путешественниках, которые приезжали в Италию в XIX – начале ХХ вв., имеет смысл не ради притягательной силы воздействия на них этой земли, с ее великолепными пейзажами, археологическими и культурными достопримечательностями, а ради того философского смысла, какой приобретало подобное путешествие, возбуждавшее умозрительное сравнение России и Италии, двух столь различных, но при том и близких между собою миров, которые сходились и сталкивались в душе русских писателей, мыслителей, поэтов, художников. Все они как будто изначально носили в памяти код этой дальней земли, а при встрече с нею получали ее реальное воплощение.

Итальянское путешествие во многом приобретает для русской души значение поиска своей идентичности; путешествие, в котором она осознает самое себя. XIX столетие стало для России временем, когда ее культура, носившая прежде черты архаики и провинциализма, вышла из «состояния приниженности». Этому положил начало поворот, осуществленный Петром Великим, который в XVIII в., применяя насилие в борьбе с устоями и привлекая европейское на русскую землю, стряхнул с подданных душевную косность и разбудил «мысль и слово».

Известно рассуждение Чаадаева, высказанное в «Философических письмах», в самом начале XIX в., о России, как о стране, изолированной от всего мира и лишенной своего места во всеобщей истории. Немота у русского человека означала для Чаадаева полное непонимание собственной идентичности[1]. При этом безжалостное и трезвое описание условий жизни народа не заставляло философа делать пессимистические выводы – напротив, порождало у него надежды, что невыраженные до сего времени силы могли бы заиграть в будущем, способствуя возрождению не только России, но и всего человечества.

Россия, которую описывает Чаадаев, переживала последствия владычества татар, которые загнали ее в состояние вялости и слабости. Впрочем, заслугой татар, по словам Белинского и многих других, было собирание воедино разрозненных частей России «самой ее кровью», преодоление усобицы этих частей, враждовавших между собою, но в целом татары внесли в менталитет русских сонливость, «азиатский образ жизни, умственную лень, невежество, презрение к самому себе», что изначально не было характерно для русских и что по воле Петра Великого подлежало искоренению, ибо по сравнению с Европой, где духовная жизнь частного лица была активной и плодотворной, Россия, казалось, впала в полурастительный образ жизни[2].

Белинский утверждал, что один год для Европы равен целому веку для Азии и что один век для Европы равен целой вечности для Азии. Согласно этому мыслителю, всё, что есть великого, благородного, человеческого, душевного – всё это родилось, дав крупные плоды на европейской почве. Россия при этом не принадлежала и не могла принадлежать в силу своих основных жизненных задатков к Азии: она представляла собой некое иное и отдельное явление; татары хотели бы породнить ее с Азией, и им удалось привязать ее к ней на какое-то время внешними механическими связями, но они не могли привязать ее духовно, ибо Россия – страна христианская. Значит, Петр действовал в итоге и в народном духе, сближая свою родину с Европой и выкорчевывая то, что на время смогли взрастить татары[3].

Во второй половине XVIII в. Европа стала проникать в жизнь русских, которые в путешествиях начали знакомиться с ее культурой, творя некий миф о европейской цивилизации: их последователи, посещая Европу в последующие десятилетия, усиленно искали следы этого мифа и репродуцировали его[4]. Поначалу открытие Запада в тот период, когда европейская цивилизация достигла своей вершины, выглядело для России, как простая ее имитация (преимущественно культуры Просвещения, откуда воспринимались только самые поверхностные моменты).

Научные знания проникали неглубоко, при этом между народом и более состоятельными слоями существовала пропасть, поэтому идея народного образования тогда не получала одобрения. Только в XIX в. наблюдается развитие самостоятельной мысли (Бердяев скажет, что в XIX в. русские научились мыслить по-настоящему[5]).

Расцвет творческой деятельности русских почти полностью совпадал со временем частых посещений Европы и в частности Италии. И пока русские восхищались художественными, археологическими, природными красотами Италии, итальянцы не испытывали таких же чувств по отношению к России, о культурных достижениях которой не имели понятия (она им представлялась отсталой, под игом деспотизма). Лишь во второй половине XIX в. в Италию проникает великолепная литература Достоевского и Толстого.

Однако в течение всего XIX в. и начала ХХ в. в Италию приезжали и оставались надолго многие и многие русские интеллектуалы, писатели, художники: Гоголь, Жуковский, Тургенев, Достоевский, Муратов, Зайцев и другие. Для некоторых из них эта поездка имела смысл как путешествие в поисках собственной идентичности. Италия становилась большим зеркалом, где русское сознание видело свое отражение. Путешествие приобретало значение самоопределения, движения к самопознанию, достигавшемуся при умозрительном сравнении идентичности и противопоставлении двух миров, близких благодаря христианским корням, но и противоположных: восхищению красотой и жизнерадостностью жизни, характерными для Италии, противопоставлялась Россия, склонная к унынию и измученная пережитыми драмами.

Пребывая в Италии, некоторые из русских, такие, к примеру, как Гоголь, будут чувствовать себя в некоем изгнании из родной земли, более того – в вечном изгнании: изгнанники из России, когда будут в Италии, и изгнанники из Италии, когда вернутся в Россию. Ностальгия порождает у них чувство заброшенности и желание соединить Россию и Италию, потому как прощание с той и другой, в обоих случаях, вызовет ощущение утраты родины.

Для русской души итальянское в каком-то смысле становится чем-то самостоятельным, иным, отличным от собственного, но имеющим значение дополнения. Италия и Россия, при их соединении, явили недостижимый синтез, ту полноту, к которой стремится душа, не умея достичь ее окончательно.

Именно Гоголь более всех проявил то изначальное увлечение итальянской культурой, которое захватило русских в 1840-е гг. Романтическая натура писателя колебалась между двумя крайностями; поездка в Италию превращалась для него в движение к изначальной духовной принадлежности к этой земле. Италия зажигает его душу, а созерцание красоты трогает его, возрождая в нем самом память о волнующем прошлом; смущение, вызванное созерцанием красоты, побуждает его творческое начало:

«Что за земля Италия! Никаким образом не можете вы ее представить себе […]. Все прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства – все, кажется, дышит и говорит под этим небом […]. Я читаю ее, читаю … и до сих пор не могу добраться до конца; чтение мое бесконечно»[6].

Он с удивлением и восхищением наблюдает, как древнее усваивается и сохраняется в новизне; куда ни бросишь взгляд, прошлое проступает в памятниках, в древних колоннах, встроенных в стены дворцов, в самой природе, которая своей пышной зеленью украшает углы улиц. Гоголь познаёт Рим в самых мелких подробностях, его историю, литературу, ход развития искусств, цивилизацию, нравы и обычаи… Он нежно любит его, потому что очарование, навеваемое римскими красотами, заставляет его более отчетливо увидеть его Россию: Рим примеряет его с собственной страной. Он чувствует, что и Рим – это его родина. Он благословляет эту землю, хотя и чувствует, что она чужая. И когда он глубоко страдает по своим далеким корням, то говорит: «после Италии все кажется мне тусклым и бесцветным»[7]. Когда же он возвращается в Италию, то чувствует как будто возвращение на родную землю: «Если бы Вы знали <…>, я проснулся снова на родине»[8].

То же самое происходит с Тургеневым, который осенью 1857 г. покидает Париж, чтобы отправиться в Рим, в «целебные места для моей души», в удивительный город, «который может заменить общество, счастье, даже любовь». Город, наполняющий красотой душу, освобождает его «от мрачных мыслей о судьбе, смерти, увядании».

Ностальгия, которая охватывала Гоголя и других, когда они удалялись от Италии, это тоска по творческим силам, по солнечной радости, красоте. Тургенев считает Рим источником творчества, единственным местом, где можно творить. Для него Вечный Город это бессмертная красота и вместе с тем ничтожество всего, что есть земного, но и в самом этом ничтожестве – величие, что-то глубоко грустное, примиряющее, что утешает душу[9].

Италию не причисляют к западноевропейской цивилизации. С тех пор, как постройкой Петербурга было открыто «окно в Европу» и Европа вошла в жизнь русских, которые через путешествия начинали знакомиться с ее культурой, с течением времени зрело недовольство по отношению к западному миру, который не сумел оценить культурное своеобразие русского народа, его духовность и, прилагая европейские мерки, обвинял русских в отсталости и варварстве, порождая у них чувство неуверенности и приниженности[10].

Герцен считал, что русские смотрят на Европу и европейцев, почти так же, как провинциалы смотрят на жителей столицы: с подобострастием и ощущением собственной вины, принимая каждое отличие за недостаток, краснея за свои особенности, скрывая их[11].

Действительно, русская душа часто воспринимает Европу как враждебную, потому что та, со всей своей модернизацией, не относится со вниманием к «наивному» народу – носителю новых, иных возможностей, целительных и для самой западной цивилизации.

Покидая в 1844 г. Париж, Евгений Баратынский писал матери – отправляясь в сторону восхитительной, классической Италии, он должен заметить, что жизнь заграницей не так уж хороша, потому начинаешь «больше любить свою родину»[12]. Но вот, приехав в Неаполь, он ощущает, что Италия во всех смыслах заслуживает, чтобы ее рисовали на географических картах как отдельную часть мира, ибо «это не Африка, не Азия, не Европа»[13].

У этих путешественников заметно, что они делают различие между Европой, как нечто отдельное, где цивилизация придала человеческим чувствам характер внешних, искусственных, и Италией, где всё еще признаются жизненные ценности солидарности и искренности чувств. Они продолжали любить Европу, но Европу прежнюю, родину искусств, а не Европу технического прогресса.

Так и Константин Леонтьев, критик по отношению к Европе, восхищался Италией, утверждая, что Италия не тусклая, не буржуазная, не банальная. Все путешественники восхищаются не только разнообразием ее природы, но и ее жизнью, повседневными привычками, характерами. Высокого искусства, как в прошлом, более нет в Италии (за исключением музыки), но пластичность и полнота жизни покоряет русских[14].

Живя в Италии, Бердяев рассуждал, что ни в каком другом месте русский не чувствует себя так хорошо, как в Италии, только в Италии он не замечает напряжения и ига враждебности, со стороны цивилизации западной Европы, не ощущает, что ему так отравляло жизнь в других европейских странах[15]. Согласно мыслителю, в Италии русский вольно дышит; русский характер очень близок, но при этом совершенно противоположен итальянскому характеру: «но мы в итальянцах ценим то, что их отличает от нас и дополняет нас»[16].

Замечательная близость с Италией, которую чувствует русская душа, – в том факте, что Гоголь, впервые побывавший тут в 1837-1839 гг., еще в 1828 г. напечатал поэму, посвятив ее Италии, где описывает ее с такой потрясающей проникновенностью и таким глубоким чувством, как если бы он лично побывал здесь, на земле, которой он еще не видел, а только жил страстным ожиданием увидеть. Но не только Гоголь, но и многие другие путешественники приезжали в Италию, заранее преисполненные любовью к стране, о которой многое им было уже «загодя» известно. Вот почему «паломничество» в Италию часто напоминало овладение тем, что тебе уже принадлежало, что было таким знакомым.

Гоголь скажет также, что в Италии он вновь обретал свою душу.

Встречаясь с Италией, Россия, часто охваченная «азиатской» вялостью и бездействием, испытывает побуждение к жизни, той самой, которая дремлет в ее душе, при случае взрываясь и расцветая энергией творчества.

Опять-таки Бердяев напишет, что в итальянцах русские любят дар радости жизни, которого лишены вовсе или частично. Для него Италия – не географическое пространство, а «вечное царство человеческого творчества»[17]. Это «великодушная» Италия, щедрая на дары, готовая осыпать ими того, кто у нее их попросит, раскрываясь перед этими путешественниками. Обладая пластичной культурой, она представляет собою, как говорит философ, «очаровательное дополнение» к русской культуре», вдыхающей полной грудью «свободный творческий воздух». С помощью Италии, дополняет Бердяев, русские лечат раны их души, измученной болезненным русским сознанием, бесконечным «чувством ответственности» русского за судьбы мира, по отношению ко всему и ко всем. Высокая этика русской души ищет дополнения в изумительной этике итальянской души[18]. В Италии Бердяев напишет значительную часть своей книги «Смысл творчества», вдохновляясь присутствием «в стране творчества и красоты», которая пережила во времена Возрождения небывалый творческий подъем человека[19].

Италия – это место, где можно возрождаться. Привыкнув к огромным и бескрайним пространствам, русские путешественники попадали в такие «тесные» города, как Милан, Неаполь, Венеция, Рим и перед ликом такой нежданной красоты и оживления чувствовали себя потерянными, так как здесь «всё было вихрем жизни». Потом эта растерянность превращалась в опьянение шумом и толчеей улиц, еще более шумных в исторических кварталах, в узких переулках, где ремесленники работали посреди вопящей ребятни и криков уличных торговцев. Постоянная болтовня, стук деревянных башмаков по мостовой, шум проезжающих повозок – всё это непрерывные проявления жизни; жизнь бурлит в перемещении людей, в непривычных движениях и жестах, иногда изящных и поэтических, иногда живописных.

Бесчисленные тексты посвящены описанию поведения, манерам одеваться; иные – описанию жестикуляции, которая не бывает вульгарной, а выражает полноту жизненной энергии. Желание передать бурю ощущений, охватывающих на улицах таких городов, как Венеция, Рим, Неаполь, Флоренция выливается в обилие деталей при описании этих мест.

Очарование бурлящей жизни, которая прорывается во всем, той жизни, что проявляется в заразительной живости и радости, но и трудностей жизни, передано на страницах, которые Борис Зайцев посвятил описанию Генуи, городу, «который кипит и шумит непрерывным грохотом», где прямо у променада «медленно проходят корабли»[20]. Пульсация жизни, ощущаемая в любом уголке, на любой площади, на любой улице, и в людях, и во вдыхаемом воздухе, так затягивает, что даже слепящее раскаленное солнце «не душит», а «позволяет дышать со вкусом и легкостью, как будто и не жарко», заставляя глотать «этот живительный обжигающий лучащийся воздух»[21].

Похожие ощущения испытывал Василий Жуковский, расхаживая по Милану, удивляясь, что город не имеет строгих черт, «германского» вкуса[22]. Живость и непосредственность жителей контрастирует с серьезностью и озабоченностью русских лиц, которые чувствуют на себе любопытное внимание, проходя по улицам, разглядывая красоты мест. Русские тут чувствуют себя смешными и смущенными, но они, взволнованные, испытывают желание затеряться, остаться незамеченными, смешаться с толпой, потеряться в шуме и криках[23].

Русскую душу всегда смущает этот избыток жизни, прорывающийся повсюду, на улицах, в глубине кварталов, среди уголков природы. Зайцев приезжает в Италию не ради занятий искусством, а ради ощущений «биения жизни», от его рассказов веет дионисийским опьянением, когда он, насладившись городом, заходит в остерию, чтобы пережить всю эту красоту и задаться вопросом: «как же унести с собой в охапке все это богатство!» И сидя там, поэтически пьет глоточками «вино, золотящееся в бокале», когда «голову охватывает пьянящий туман, позолоченный солнцем»[24].

Из всех городов Неаполь, вероятно, больше всех вызывает дионисийское чувствование. В своей работе «Русская идея» Бердяев писал, что дионисийский, экстатический элемент всегда хранится в русской душе, что находит выражение в энергии хорового пения и танца. Соприкосновение с Италией возбуждает дионисийское, воздействуя на многих людей и вызывая опьянение, которое изливается в творчестве.

В том, кто первый раз попадает в Неаполь, город вызывает необыкновенную веселость; если его сравнить с величавым Римом, «суровой и гордой матроной», неразрывно привязанной к прошлому и помнящей о memento mori [лат.: помни о смерти], Неаполь постоянно напоминает «о пьянящем очаровании настоящего, о carpe diem [лат.: лови миг[25]], призывая наслаждаться красотой жизни. Для русского путешественника это гетера, живущая удовольствием, живущая настоящим, что безумствует и пляшет на развалинах Геркуланума (т.е. на могиле); курящийся Везувий напоминает ей, что нужно спешить наслаждаться жизнью, вот сейчас, пока вновь не произошла катастрофа[26]. Это столь заражающий город, что «здесь, в этом теплом, влажном вулканическом воздухе дышать, жить – одно упоение, наслаждение, страсть, которая отнимает силы»[27]. Путник чувствует себя должником Италии, потому что «она возрождает лучшие надежды, обновляет веру в свои силы и в силы окружающих»; он выражает благодарность судьбе, которая позволила ему познать «красоту, присутствующую во всем, что есть итальянского, во дворце так же, как в хижине, в элегантной женщине и оборванке»[28].

Ощущение полноты, которое так редко замечаешь в жизни, охватывает Ивана Тургенева при виде уличных сценок, которые он наблюдает, проходя по городу: «оборванные ребятишки, клянчащие милостыню, женские лица, с любопытством рассматривающие иностранцев», «под цокот ослиных копыт по мостовой». Всё это отгоняет от писателя тревогу, доставляя «безмятежных художественных впечатлений»[29]. Писатель заражает русских своей увлеченностью Италией, возбуждая в них желание посетить ее; страсть, дарящая ему легкость и безмятежное веселье, чувство, столь несвойственное его характеру, возбуждает в нем и томительную тоску по той земле, которую он никогда не хотел бы покидать.

Особое впечатление оказывает природа, которая для русской души несет естественность и искренность, спасающие от искусственного и поверхностного существования. Желание затеряться, утратить тесные связи и исчезнуть в природе, охватывает Владимира Яковлева, идущего от Сорренто до Амальфи по тропинкам «посреди величественных, суровых и негостеприимных гор» и поднимающегося вверх, «повторяя все многотрудные прогулки богов…»[30]. «Яркая зелень апельсиновых деревьев, отсвечивающих золотыми плодами, листья цвета старого серебра олив, изогнутые фиговые деревья и тутовые деревья, увитые дикими порослями, цветущие мирты и тысячи южных цветов», для него как «живописное полотно».

Это всё пробуждает в нем «чудную беспечность, ни разу не испытанную в жизни»[31]. Неаполь постоянно напоминает всем, что жизнь имеет смысл, если тесно переплетена со смертью: «земля землетрясений, наводнений, извержений Везувия с его пеплом и раскаленной лавой», где проваливаются «целые горы, а новые горы поднимаются из моря, а другие неожиданно принимаются извергать огонь», но это – та же земля, над которой «вечно сияет раскаленное солнце, а луна нежная и мягкая, но сам воздух, укрывая смерть, свеж и приятен»[32].

Этот город постоянно «стряхивает с себя пепел и снова принимается «любоваться свежей травой, созревающей виноградной лозой»; он при этом раздумывает, как же пройдет предстоящий сбор урожая»[33].

В Италии и, особенно, в Неаполе русские человек вдыхает вместе и жизнь, и смерть, а русская душа, набирая полной грудью этот воздух, пьянея от изобилия солнца и щедрости, открывает для себя, что есть пространство, где Восток и Запад встречаются и смешиваются, возбуждая неизбывную ностальгию и отчаянное желание недостижимой полноты.

Павел Муратов заканчивает свои «Образы Италии таким объяснением в любви: «Не театр трагический или сантиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души, живая страница нашей жизни, биение сердца, взволнованного великим и малым, такова Италия, и в этом ничто не может сравниться с ней»[34].

Примечания

 

[1] Čaadaev P. Les lettres philosophiques, 1836; цит. по: Strada V. La questione russa. Identità e destino. Venezia, 1991. P. 25-26.

[2] Strada V. Op. cit. P. 28-29; об особой истории культуры Петербурга см. Volkov S. San Pietroburgo: da Puškin a Brodskij. Storia di una capitale culturale. Milano: Mondadori, 1999.

[3] Ibidem.

[4] Уже в предыдущие века, до царствования Петра Великого, многие итальянцы жили и трудились в России; в XVII в. военные, инженеры, врачи различных национальностей работали в Москве, поэтому еще в начале своего правления Петр испытал сильное культурное влияние со стороны иностранцев.

[5] Berdjaev N. L’Idea russa. I problemi fondamentali del pensiero russo (XIX e inizio XX secolo). Milano, 1992. P. 58.

[6] Гоголь Н.В. Письмо П.А. Плетневу, 2 ноября 1837 г. // Письма Н.В. Гоголя в 4-х т. Т. 1. СПб.: Издание Маркса, s/d. С. 463-464.

[7] Цит. по: Kara Murza A. Roma russa. Roma: Sandro Teti editore, 2005.

Цитаты из русских источников автор дает на основании их итальянских публикаций, и при обратном переводе на русский указаны именно последние. – Прим. пер.

[8] Ibidem.

Добавим к этим словам Гоголя и схожие по настроению слова академика Ф.И. Буслаева: «Приезд в Рим это не путешествие, а возвращение в родные места»; Буслаев Ф.И. Мои воспоминания. СПб., 1897. С. 156.

[9] Lo Gatto E. Pagine di storia e di letteratura russa. Roma, 1928. P. 95.

[10] В «Письмах русского путешественника» (1791-1801), книге, которая воспитала целое поколение русских в духе западной культуры, Н.М. Карамзин, человек высокой культуры, описывал «сказочную» Европу, в соприкосновении с которой чувствовал себя комфортно, встречаясь с Кантом, Гердером и многими другими немецкими и французскими профессорами, которые иногда поражались его образованностью, так как считали Россию страной «варварской», а русских «обезьянами, способными только перенимать». Cм. Figes O. La danza di Natascia. Storia della cultura russa (XVIII-XX secolo). Torino, 2004. P. 55-56; о Карамзине-писателе см. Cross A. N.M. Karamzin: A Study of his Literary Career. London, 1971.

[11] Цит. по: Figes O. Ор. cit. Р. 59.

[12] Цит. по: Kara Murza A. Napoli Russa. Roma, 2005. P. 84.

[13] Ibidem. P. 86.

[14] Цит. по: Kara Murza A. Venezia Russa. Roma, 2005. P. 15.

[15] Цит. по: Kara Murza A. Firenze Russa. Roma, 2005. P. 156.

[16] Ibidem.

[17] Ibidem. Р. 156-157.

[18] Ibidem. Р. 157.

[19] «Смысл творчества» ставил во главу угла призвание человека к свободе и творчеству; см. Berdjaev N. Autobiografia filosofica / А cura di G. Donnini. Firenze, 1953. Р. 242-243.

[20] Цит. по: Lo Gatto E. Russi in Italia. Roma, 1971. P. 253-254.

[21] Kara Murza A. Firenze Russa… cit. P. 200.

[22] Цит. по: Lo Gatto E. Russi in Italia… cit. P. 123.

[23] Ibidem. P. 254-255.

[24] Kara Murza A. Firenze Russa… cit. P. 130.          

[25] Цитата из Горация. – Прим. пер.

[26] Kara Murza A. Napoli Russa… cit. P. 268.

[27] Ibidem. P. 271.

[28] Цит. по: Lo Gatto E. Russi in Italia… cit. P. 188.

[29] Ibidem. P. 161.

[30] Lo Gatto E. Russi in Italia… cit. P. 165.

[31] Ibidem. P. 166.

[32] Kara Murza A. Napoli Russa… cit. P. 270.

[33] Ibidem. P. 273.

[34] Муратов П. Образы Италии. Венецианский эпилог. СПб.: Азбука классика, 2009. С. 424.